• запись
    81
  • комментариев
    560
  • просмотр
    21 011

О блоге

Мой литературный блог

Записи в этом блоге

Dante

Я не могу читать стихи, 
Лишённый всякой правды чувства,
И как река течёт без русла,
Им не добраться до души.

Без страхов жизненных, лукавых,
Без дум тяжёлых или малых,
Без глупостей, добра и зла
Не достигает рифма дна.

Искусством ум ты не наточишь,
В нём нету тайных скрытых строк.
А лишь вопросы поперёк, 
Раскиданные помеж точек.

Один итог, простой итог...

Я не смогу прочесть стихов,
Коль не задумался ни разу, 
О смысле новых старых слов...

Dante

Я люблю живопись. Всегда любил,  с первого крика, первого шага, первого движения пальцем по шершавой поверхности. Мой мольберт стоит, за солнечными занавесками, за морями, за горами, за пряными запахами луга, за волшебными звуками леса.

Нужно попрактиковаться. Попрактиковаться в новой технике живописи, силы мазка, радостей красок, полёта мысли. Нужно.

Написать хотя бы серию абстракции и выставить на продажу в картинную галерею, завести instagram-отношения и рекламировать там работы. Быть популярным, желанным и сексуальным. Утром писать: «мой кофе», «моё вдохновение», «мой завтрак». Нужно писать о ярко прожитой жизни. Давать интервью о том, как творил, возил кистью по холстам, хлыстал хлыстом по рукам. Отказывать морю красивых, и удовлетворял прекрасных!

Нужно быть в центре восхищения, удовлетворяя других взглядом, и завидовать тому, как они завидуют мне.

Я бы этим занимался, если бы знал, что они станут мне завидовать, будут жадно есть меня глазами. Но не станут насмехаться, юлить, обманывать, не приходить на свидания, выражать отвращение от моих картин.

Я люблю живопись, но начать так и не могу, мольберт стоит, начал, но так и не доделал эскиз. Нужно практиковаться. Купил дорогой графический планшет, а мог бы поехать отдыхать.

Люблю путешествовать. Запах итальянского кофе, замечательное испанское вино, греческие оливки. Путешествия окрыляют, дают вдохновения, можно было бы писать шедевры на берегу Крита, на подступах Везувия. Слушать пение птиц и расписывать бирюзовые рассветы, слушать ночных сверчков и вырисовывать таинственный образ луны из слоновой кости.

Пока так нигде и не был. Конечно, и дома хорошо. Живу с родителями.

Люблю уют. Красивый комфортный интерьер, дорогую и не очень одежду, чтобы казаться скромным, покупать все чего душе хочется в бытовом плане. Быть рабом и повелителем денег, свободным и зависимым от них. Но пока своей квартиры, машины нет.

Люблю уважение. Хочется уверенности в будущем, яркого прошлого. Чтобы было о чём вспомнить, чем похвастаться. Нравятся люди, которые обращают на меня внимание, смотрят удивлённым взглядом, не понимая. Быть не понятным — престижно. Наверное, я чего-то стою. Правда, часто обходят стороной. Смеются в лицо. Я слышал, что так делают глупые люди, а их очень много.

Я люблю мужчин, немного постарше, иногда даже за 45, если только они выглядят как мужики из порно. Мне всегда нравилась тема «daddy and son», надёжность и опора. И я очень люблю большие члены. Это очень ограничивает выбор, но я очень хочу именно такого. Широкие плечи, узкая талия, я люблю такие классические пропорции. А ещё я люблю сильные руки и поцелуи в засос. Пока не встречал таких мужчин в реальности, но нужно практиковаться.

У меня в комнате за солнечными занавесками стоит мольберт. Нужно доделать эскиз, завести аккаунт, начать рекламировать, сделать ремонт, отправиться в путешествие, любить и быть любимым. Я бы наверно всем этим занимался, если бы знал, что вечером придёт мой мужчина, или лучше, если бы он всегда был дома, улыбался, дарил незабываемый секс и любовался моими работами.

Я люблю жить... Наверное, люблю..., но начать никак не получается, а нужно практиковаться

Dante

Эрен Игре

Мы пришли на курс к Эрен Игре по писательскому мастерству, нас было всего человек шесть, хотя и тогда казалось, что это очень огромная цифра. И она говорит. Вот тема, садитесь и пишите. И если вы напишите плохо, то я гарантирую вам, она так и говорит: «я гарантирую вам, что в писательстве делать нечего». Аудитория маленькая, всего два окна, она посадила нас рядом, буквально нос к носу и говорит: «вот тема, садитесь и пишите». А мы: «что, где, зачем». А она: «ничего не знаю, вот тема, вам что ничего не сказали? Сами виноваты! Вот вам тема, никаких банальностей, сидите и пишите. Вы должны написать так, чтобы захотелось поговорить». Это было сказано тоном не предполагающим возражений. И хотя после мы ещё долго возмущались насколько она была не права, в тот самый момент никто не осмелился перечить. Тема называлась «Мой Путь».

На следующей встрече она заявила, что задание полностью провалено и никому не удалось быть оригинальным, хотя мы были уверены ровно в обратном. Мы обсуждали это несколько дней, разобрали рукописи друг друга, и мы были уверены. А это были не самые глупые люди, и одному из них было целых тридцать семь лет…, и тем не менее, она входит в ту самую аудиторию, и небрежным как бы между прочим говорит: «да, а что касается работ, они все не прошли». И кто-то из нашей группы с возмущённым видом поднимает руку, а она просто делает знак глазами и продолжает лекцию. Её страшно не любили потом.

Вот проходит время, она требует написать за двадцать минут очень короткий рассказ так, чтобы он был как можно банальнее и содержал максимум клише. На следующей лекции мы разобрали наши пробы, и Эрен с таким неподдельным интересом начинает рассматривать с большой лупой каждую микро оригинальность в текстах, что даже мы удивляемся!

Со временем я смогла понять смысл её заданий, и сегодня стараюсь относится таким же образом не только к работе, но и к жизни целиком.

Только послушайте. Скорее всего вся ваша жизнь будет банальной и ординарной по большому счёту, но что-то маленькое, узкое будет по-настоящему оригинально и ценно, даже не само по себе, а из-за контекста в котором окажется. И порой, так как только вы сможете понять этот контекст, только вы сможете насладиться красотой момента. И если вдруг…, случайно, кто-то ещё сможет, каким-то волшебным невозможным образом увидеть хотя бы что-то очень похожее на то, что видите вы…, и почувствовать тоже, что чувствуете вы…, с тех пор вы можете смело называть себя писателем. Зуб даю.

А отсюда следует единственная причина, по которой вы должны хотеть стать писателем. И если я сейчас скажу про неё, вы возненавидите меня. Поэтому я пообещаю, что сделаю это потом.

Dante

Эрекция на мороженом

Паоло сидел за столиком в VIP-зоне на двадцатом этаже Амор Мунди ел мороженное и подмигивал вокалистке, которая весело заводила речитатив под звон труб и ударных. Раздался медный взрыв перкуссии, и зал окутался дымкой из красного сладкого глицеринового тумана. Сквозь туман вышло рогатое чудовище на козьих ножках. Сервоприводы бесшумно двигали бордовое мускулистое тело внутри которого виднелась голова Чарльза. Струйки искусственной крови стекали вниз и блестели в свете прожекторов. Чарльз зверски улыбнулся Паоло, и протянул ему синтетический алко шот «Хиросима».

— Офигенный экзокостюм! — Восхитился Паоло, болтая ложкой мягкое мороженное.
— Да, еба*стическая игрушка, — похвастал Чарльз, двигая демонической рукой как своей собственной.
— Она на нейроинтерфейсе?
— Целиком на нём, чувак! — Чарльз присвистнул.
— Чума!!! — Паоло одним движением опрокинул шот и заел ложечкой мороженного. Под крики: «Dont stop me» музыка заиграла в полную силу.

— Видать бл*дь последний подарок от папаши перед тем, как CommuniCat разориться. Я не сдерживался в желаниях, — гордо сказал Чарльз, опрокидывая в себя шот.
— Да жалко, — Отметил Паоло.
— Да брось! Кто-кто, а ты быстро найдёшь новую работу! На таких HR устраивают облавы. — Подбодрил Чарльз. — Признайся, ведь уже были предложения?
Паоло кивнул, облизывая очередную ложечку мороженного.
— Мне домашний проект жалко.
— Который? — Спросил у Паоло человек в теле дьявола.
— Градиенты симпатий.
— Это тот, в котором рисовались отношения между пользователями CommuniCat?
Паоло кивнул.
— А если перенести на сервера Амор Мунди? Мощности не хватит? — Предложил Люцифер.
— Мощности хватит, но данные о пользователях в CommuniCat.
— Ну да, ну да… — Огорчился Чарльз в образе дьявола. — После банкротства компании доступ к ним — уголовное дело. — Он ехидно улыбнулся, оголив наращенные клыки зверя. А потом подвинулся к Паоло и показал пальцем вниз:
— У этой штуки есть даже член, — похвастал он заговорщицким тоном.
Паоло пожал плечами, поедая очередную ложку мороженного, как бы говоря: «Я и не сомневался».
— Конечно он полностью повторяет анатомическое устройство с этими всеми пещеристыми телами и всё такое, ну ты знаешь, но главное не в этом. — Он показал указательный палец, — Я запрограммировал эрекцию на мысль о мороженном! — И Чарльз показал язык, — Правда я йо*ный гений?!!!

Ложечка выпала у Паоло изо рта, а Чарльз гомерически засмеялся. В ответ на лице Паоло появилась искренняя широкая улыбка. Чарльз ликовал!
— За Банкрот! — Провозгласил он дьявольским басом.

Dante

Энни (отрывок)

Из двадцати семи миль жилых районов — этот один из немногих, где суматоха города притворно замирает. Зелёные деревья, большие лужайки и даже одинокий фонтан, только пения птиц не слышно. За окном шумное нечто: уже не мегаполис, но ещё не живое дыхание природы.

Единственный источник шума, который выдаёт людей, находится по направлению лежащих ног. Матовые стеклянные двери, создающие иллюзию пространства и приватности глушат шаги из ординаторской по коридору к пристанищам, которые возможно окажутся последними.

Эти шаги по коридорам уныния, безразличия, обречённости и предрешённости единственное напоминание о том, что рядом есть люди. И это единственный способ понять, что ты ещё жив.

А Тони был ещё жив. Он прислушивался, чтобы убедиться в этом. Ничего другого ему не оставалось. На прошлой неделе Тони решил скосить траву. Но не газонокосилкой, а самой настоящей косой, чего не делал уже многие годы. Всё из-за этих ужасных соседей. Ничего другого ему не оставалось.

Лет двадцать назад он закончил блистательную карьеру менеджера. Управлял людьми, которые его боготворили, людьми, которые его уважали, людьми, которые его боялись, ненавидели, и даже людьми, которые его любили он тоже управлял. Без сомнения Тони управлял и управлялся со всем, что ему бы не попадалось. Ничего другого ему не оставалось.

Спросите Тони: «Что они с тобой сделали, друг?». Скажите ему: «Как же дошло до того, что ты пересел с управления на газонокосилку?». Тони не помнит и не знает, но ответит: «Дружище, посмотри, как мало травы осталось. Я работаю с семи утра и до шести вечера. И мне приходится косить одни и те же участки снова и снова. Это адская работа дружок, делать вид, что трава не скошена. Но я так просто не сдамся! Верь мне.».

И Тони так просто не сдавался. Он выстоял все скандалы с соседями, жалующимися на звук газонокосилки, он справился с настырной дочерью, которая хотела, чтобы Тони переехал жить к ней. И он не сдался даже тогда, когда злые руки маргиналов ночью схватили несчастную газонокосилку, чтобы перерезать все кабели-жилы и внутренние механизмы-органы.

Утром он склонился над бездыханным телом механизма с бензиновым сердцем и отдал честь. Конечно, Тони понимал, что газонокосилка не могла позвать на помощь. Он простил ей все прегрешения явные и не явные и отправился в сарай, где стояла ржавая коса.

Энни позвонили за два часа до того, как её рабочий день обещал закончиться. «Ваш отец лежит на газоне», — сказал шершавый голос. Энни неприветливо положила трубку, сжала губы и отпросившись у Гевора, поехала к отцу. После того как отца увезли в госпиталь, она занесла занозу в палец, затаскивая косу в сарай. Энни смачно выругалась и заплакала. Рядом не было никого, кто бы мог сказать: «Энни, Энни ну это же просто заноза». Энни бы ответила, что плачет из-за другой занозы, но кроме ржавой косы рядом никого не оказалось.

Её детство прошло под ярким сиянием дней рождений, которые она ненавидела пуще прочих дней года. В эти дни она была обязана вести себя как ребёнок-образец, носить красивые платья, которые нравились её отцу, не ругаться с мамой, не звать мальчиков «дебил». И если бы в году было два дня рождения, то Энни бы охотно предпочла повесится в обнимку с «Hello Kitty».

«Дэбиииил», — произнесла она вслух показывая пальцем на Курта, который только что пытался съесть пироженное без помощи рук. Заглотив половину пироженного Курт опрокинул голову, желая, чтобы оно пропихнулось в желудок под собственным весом, но челюсти непроизвольно закрылись и заварной крем растёкся по детскому лицу. Курт смешно выглядел, а главное Энни завидовала ему испытывая неподдельную симпатию: «Вот если бы мне можно было делать такие глупости» — думала она. Но она знала, что общество обвинит её в нелепой симпатии, и поэтому делала вид, что осуждает Курта:

—Дэбииил, — проговорила она, показывая на мальчика пальцем. Курт злобно показал язык в ответ, отчего его лицо стало ещё смешнее. Энни захихикала и побежала как нашкодивший ребёнок, словно это она подговорила Курта, словно она измазала ему лицо кремом. В глубине души Энни так и думала, что мужчины были созданы богом, чтобы совершать безумные поступки, которые приходили ей в голову.

Не удивляет первая влюблённость в парня, который нахамил учительнице истории, и тем самым вызвал восторг у Энни. К тому моменту, ей исполнилось четырнадцать и она научилась не произносить слово «дебил» вслух, когда испытывала симпатию к мальчикам. Теперь она загадочно улыбалась.

А если бы она призналась в истинной причине по которой решила выйти за Дэна, её бы не понял никто. Кажется, она и сама забыла, как это произошло.

Дэн наверное был неплохой молодой человек. Немного не в её стиле, немного мямля, немного нерешительный. Но Энни выбрала его, потому что отец требовал от неё… благочестивой. Он говорил ей, что женщина в её возрасте (ей исполнилось почти двадцать пять), у которой есть образование, должны быть серьёзные отношения с мужчиной. Отец произносил: «благочестивые». Именно так.

А Дэн подвернулся под руку. И конечно он был не был похож на Курта или тех парней, которых Энни нравилось называть «дебилами». Но, Дэн постоянно крутился рядом, и почти всегда со всем соглашался, чем ужасно раздражал. Позже под звуки труб развода она признается: «Мне нравится, когда считаются с моим мнением, Дэн. Но если бы ты узнал меня лучше, то понял бы, что оно не моё». Дэн с негодованием развёл руками: «Чёрт возьми, а чьё?!». Энни подумала об отце, но ничего не ответила.

Когда Дэн только появился в их родовом гнезде, в настоящем смокинге с причёской, ухоженный, как это надлежит всем мужчинам в роду Энни, он к удивлению очень понравился отцу. Это было странно, ведь отец обычно реагировал на людей мужского пола, которые нравились Энни оценкой «дебил». Но в отличие от дочери он никогда не произносил это слово публично и вкладывал в него совершенно иной смысл.

«Ты видела этого дебила, Курта?» — слышались слова отца из-за угла, предназначенные только для ушей матери Энни, — «этот дурак ел эклер и размазал половину крема по лицу, бегал как угорелый, а после своей свинячей упал рожей прямо на платье жены Дугласа». Энни показалось, что в словосочетании «платье, жена и Дуглас» и платье и жена принадлежали Дугласу безраздельно: именно так голос отца расставлял смысловые акценты. А истинный ущерб был нанесён вовсе не платью или жене, а Дугласу, которого даже не было в тот вечер.

Когда Энни оказалась с отцом на кухне с глазу на глаз, он торжественно заявил: «Этот Дэн, он достаточно благочестивый молодой человек, Энни. Ты меня приятно удивила». Кажется, это должна была быть похвала. Но слова были произнесены с такой необычной интонацией, что Энни невольно ощутила себя падшей женщиной.

Пока Энни и отец стояли на кухне, Дэн наконец успел совершить свою первую глупость: он немного выпил. Алкоголь не только не ухудшил его моральный облик, он даже усилил степень благочестивости, сделав Дэна решительнее. Поэтому, когда отец полушутя, полусерьёзно, спросил о видах на дочь, Дэн промотав какие-то шаблонные слова неожиданно сказал, что готов женится. Десертная вилка из рук Энни с грохотом упала на блюдце.

Перед сном отец постучался в спальню и присев на кровать тихо сказал:
«Конечно, Дэн хороший парень, и он мне нравится. Я был бы удовлетворён, если бы всё закончилось свадьбой, и твоя мать тоже не против. Но, я думаю о твоём счастье, Энни. Понимаешь?»

С этими словами он взял её за руку и поставил точку: «Но ты должна понимать, что он тебе не пара.»

Если бы в руке Энни была другая десертная вилка, она бы бросила её со всей дури на пол, чтобы присутствующие могли оценить степень негодования. Но в её руке находилась рука отца, и Энни ничего не могла сделать, кроме одного: выйти замуж за Дэна.

Ни секунды Энни не сомневалась в ошибочности действий, но тогда она бы сказала: «У меня не было выбора». Был ли выбор у Дэна, который стал послушной фигурой на шахматной доске отца, Энни не знала, но иногда ей хотелось проткнуть первого мужа десертной вилкой в отместку за послушание. Очевидно у них не было шансов, а их лучшим днём стал день развода.

Dante

Порядок и Глупость

  1. Порядок требует много усилий пространства и времени.
  2. Чтобы объяснить первую мысль понадобиться много места и времени. Если это не так, значит мысль в пункте 1 ошибочна. 
  3. Глупость не требует много пространства и времени, но способна занять всё, что осталось. Тоже требует много усилий.
  4. Есть ли разница между усилиями Большой глупости и усилиями порядка? Чтобы найти ответ на этот вопрос понадобиться много пространства и времени.
  5. Чем больше глупость, тем бОльшим порядком она кажется. Тем больше таланта и искусства в неё вложено. 
  6. Чтобы отличить гениальную глупость от Порядка, нужно много усилий и времени. Этот пункт согласуется с 1 и 2 и 3.
  7. Любые достижения являются результатом удачного стечения обстоятельств в бОльшей степени, чем усилия. Думать иначе -- приятно, а потому смотреть пункт 3.
  8. Люди не глупы, но умно мыслить больно. Думать по накатанной - приятно. Думать сквозь боль ещё нужно научиться, хотя постоянно заниматься этим никто не сможет.
  9. Человек не личность ровно настолько насколько он принадлежит группе людей. Однако не принадлежать группе человек не может, тогда он не совсем человек. Но кто сказал, что быть не личностью плохо? А кто сказал, что быть личностью хорошо? 
  10. БОльшая часть человеческой культуры -- глупость умноженная на мечты о невозможной жизни, которая приправлена страхами. Считать такую культуру ценностью -- порождает ещё большую глупость.
  11. БОльшая часть мудрых мыслей -- результат гордыни или оправдания "чего-то". Умная мысль не может состоять из трёх слов или предложения. Такова суть ПОРЯДКА, смотреть пункт 1.
  12. Если вы чувствуете обиду, раздражение и желание поспорить, читайте пункт 3.
Dante

Черновик Мичи

Новорожденный человеческий разум, не чистый лист бумаги, а скорее бездонный роман страниц, заполненных пометками автора. Текста всё ещё нет, но есть триллионы сюжетных линий, сносок, рецептов, и даже указателей со страницы на страницу. Страницы имеют разное значение и силу. Одни — хранят слова языка. Другие — описывают способ, которым нужно считывать язык. Третьи страницы рассказывают о том, как нужно создавать этот язык, как ссылаться между страницами, ведут учёт ссылкам, и знают в какой момент вырывать лишние листы. Но в человеческом мозге не все эти страницы построены с рождения. Пройдёт ещё лет двадцать пять или тридцать, пока роман обретёт полный список навыков для создания самого себя. 

......

Если человек — это книга, кто её писатель? Родители, учителя, друзья. Порой «книги» перемахиваются между собой страницами, целыми главами, даже томами. Нас пишут не только живые, но и те, кто жил до нас. Мы несём в себе слова предков, мудрость предков, страхи и слабость предков. И, в конце концов, уже не способны отделить страницы, написанные своей рукой, от страниц чужих. Кто мы? Копии чужих образов или независимые личности?

Люди читают книги и хотят стать похожими на людей в книгах. Кто же мы? Переписанные столетиями мечты о «настоящем человеке»? И есть ли в этом всём место для настоящих нас? А существуем ли ... «настоящие мы»?
 

***

Мичи долго всматривался в глаза Чарли пытаясь определить в нём «машину», но в результате пришёл к выводу, что если забыть о том, кто есть кто, самыми человечными окажутся глаза Эйпа. Мичи подумал тогда: «Может быть люди — это мечты других людей». Он подумал эту мысль после другой: «Может быть, именно глаза «машины» должны казаться самыми человечными глазами, которых никогда не будет у нас?»

***

Когда-то эволюцию в науке и технике двигали войны, потом космос, наконец, лавры главного движителя прогресса достался (медицине?!) человеческому стремлению к «удовольствию», «счастью» и другим словам, смысл которых на поверку оказался насквозь фальшивым, древним артефактом узости восприятия.И не случайно в первую очередь речь идёт о сексе, а именно о сексе с машиной. Спросите кого угодно, он ответит: «секс с машиной лучше». Вы можете говорить, что вам не хватает романтики, но лаборанты из Сорбонны покажут модели, умеющие не только умело залазить в трусы, но и подавать цветы, наливать вино и синтезировать иронию такого уровня, чтобы вы смогли её «догнать» своим «допотопным» мозгом. Да, научно доказанный факт: искусственный интеллект способен шутить лучше, чем люди, на уровне, который самим людям уже не доступен (человек не способен обработать столько ассоциативных связей). 

Всё казалось замечательным. Оплодотворение отдали генетикам, утробу — биомеханикам, взросление общественным институтам, и наконец, секс — машинам. Это открыло так же новые горизонты исследования человеческой сексуальности, так как весь процесс логировался и отсылался с полной защитой персональных данных. Однако произошёл инцидент, ни один, много, и примерно в одно, и тоже время. Инцидент, который можно было бы предотвратить. В истории он станет известен как «Восстание человечности», и пусть это милое название не вводит в заблуждение. Впрочем, если сказать, что восстание привело к миллиону жертв — ни сказать ничего. 

Сложно сказать в какой момент всё началось. Началось ли это тогда, когда люди стали издеваться над «секс машинами», либо тогда, когда информация об этом просочилась в СМИ. Главное — никакого «восстания машин», что предсказывали Луддиты ! Разговоры о неестественности, обвинения в извращённости, особые прошивки поведения, в конце концов, насилие над андроидами — но никакого восстания машин, только восстание человека против человека. 

Как результат первый закон против насилия над антропоморфами A1, и международная конвенция гуманизма, а через пять лет второй закон против насилия над «интеллектом» A2, в который входили не только «машины, похожие на людей», но и всякое создание, считавшееся разумным. 

Каким стал главный вывод из этих законов? Перенос насилия: если один человек проявляет жестокость и власть, другой человек жаждет «получить такие же права». Главной опасностью искусственного интеллекта был не сам интеллект, а интеллект, находящийся рядом с ним.

Dante

Чарли друг

Бывший эксперт по искусственному интеллекту Джордано со смешной фамилией Куа приятно уселся в домашнем кресле, активировав большой экран, на котором он впервые увидел следователя Хельгу. Они поздоровались, перебросились парой милых фраз, и Джордано глубокомысленно задумался.

«То есть вы хотите знать причины, почему был принят запрет на эйпов E27, и понять, как это может вам помочь, чтобы рассчитать возможные угрозы. Хочу сразу огорчить, мой рассказ только усложнит ситуацию. Видите ли, даже в моём отчёте нет кое-каких деталей. Только не спешите винить меня в сокрытии информации. Дело в том, что когда вы пишите экспертное заключение, у вас нет пространства для «лишних сомнений». Заключения для этого не пишутся.»

Джордано облокотился на спинку стула и сделал несколько движений туда-сюда словно собирался с мыслями.

«В чём сходство вашей и моей нейронной сети? Мы оба думаем о мотиве! Если нет мотива — нет преступления, есть мотив — есть преступление. Для меня мотив так же важен, как и для вас, господин следователь. Каков был мотив женщины, заказавшей эйпа? Уж точно не в том, чтобы нарушать законодательство. Каков был мотив Грунды Маер, когда она пытала искусственный интеллект? Наверняка — не знает никто, но главное, что такое мотив был, и эйп скорее всего являлся прямой его причиной»

Губы Хельги дрогнули: «Значит, человек при встрече с эйпом становиться убийцей?» В ответ бывший эксперт игриво надул губы: «Нет, нет, нет. Никакой прямой связи. Лично моё мнение, в основах мотива Грунды Маер лежала месть. Звучит нелогично, но мы говорим о человеческой логике, которая порой кажется странной.»

Джордано постарался сконцентрироваться, демонстрируя Хельге красивую бионическую кисть, которая обхватила подбородок эксперта: «Самое главное, что вам стоит уяснить, следователь. Мы ошибались! Наши фантасты ошибались, учёные ошибались, когда полагали, что человек будет общаться с инопланетянами, пришельцами точно так же, как и с другими людьми. Это принципиальная, если хотите, фатальная ошибка! Наше общение, восприятие тесно связано с тем, что мы думаем о собеседнике, кто и что он для нас такое. Сам по себе разум эйпа никак не влияет на человеческий, это человеческий разум влияет сам на себя, сталкиваясь с нетипичным субъектом, которых не было ни разу на этой планете за десятки тысяч лет!»

Профессор посмотрел на протез, покрутив им некоторое время и любуясь его уникальным моддингом:

«Чисто на пальцах, вообразите, что вы встретили другое существо, которое не испытывает к вам враждебности, не желает самоутвердиться, не склонно спорить, не собирается бороться с вами за место в иерархии, умеет выслушать и понять, и при этом вы интересны ему сами по себе вместе со всем вашим... д... пардон, багажом».

Джордано улыбнулся: «Вообразили такую встречу?», — и добавил — «Даже не старайтесь! Это невообразимо! Невообразимо!»

Dante

Утраченные

Ещё до того, как я осознал роль денег, уже умел доставать их из глубоких родительских карманов и бережно прятать в старой сумочке. И монетки, и обряд добычи, и сам факт владения ими, наполненный калейдоскопом ощущений от азарта до страха, радовал чрезвычайно.

Иногда, когда взрослых не было дома, я доставал красную женскую сумочку, вываливал всё добро на диван, и медленно медленно пересчитывал. Строил столбики из монет, катал по столу, разбрасывал по комнате, а после собирал и прятал.

Вероятно нашлись бы «высокоморальные» люди, которые застыдили бы меня. Но людям свойственно путать стыд и смущение. Стыд и сожаление. Стыд и недовольство. Знаете, когда вы что-то ломаете ненароком, когда вы что-то портите, обижаете кого-то. Может быть неумышленно. Вам кажется, что это — стыд. Им кажется, что это — стыд. Всем кажется, что это — стыд. Но это вовсе не стыд....

Когда мы ещё жили с отцом (хотя этого и не помню), день рождения справляли вместе с соседом, по имени Димон. Он был старше меня на два дня. Жил на той же лестничной клетке, на третьем этаже — дверь напротив. Общего у нас ни много не мало: адрес, месяц рождения, ну а после, когда ушёл папа, одна беда под названием: семейные обстоятельства.

Конечно мы играли и веселились вместе. Пошли в одну школу, в один класс. Димону удавалось попадать в неприятные ситуации; мне нравилось наблюдать за этими ситуациями.  Старшие называли его проблемным ребёнком; а меня обзывали младшие. Не то, чтобы я жаловался. Я был наверное на своём месте.

Помимо прочих качеств, Димон умел доставать «классные» вещи. И вот как-то у него оказалась железная цепочка (с крупными кольцами), которую вешают на дверной замок. А мне очень нравились всякие цепочки. Я буквально млел от мысли, что смогу владеть ею, как неким невообразимо дорогим скарбом, полным секретной магии, той магией, что покидает нас, вслед за детством.

Моё желание оказалось настолько заметным, что до того как я подумал, Димон первый предложил мне обмен сокровища на пять задач по математике. Я ответил, что деда запрещает, но он перебил: «Ты же никому не скажешь?». А и вправду, «я же ни кому не скажу» —, подумалось мне, и руки потянулись вперёд.

Когда я вернулся домой, мама спросила:

— Что это у тебя?

— Нашёл, — беззастенчиво соврал я.

И вот после того, как долгожданное приобретение лежало в сумочке с монетами, уже после того, как прошло время первого восторга и триумфа завоевателя, ко мне подкралось странное неприятное ощущение. Словно еле заметная дымка, дрожащая от лёгкого сомнения. Потом больше и больше, пока я не распознал чувство стыда. И вовсе не того стыда, как смущение или сожаление, а тот самый стыд, что запоминается на всю жизнь.

* * *

Чем дальше взрослели мы, тем больше новых желаний, возможностей и интересов открывалось. Тем отчетливее вырисовывались границы между нами, ещё детьми, но уже непохожими друг на друга, искавшими свои собственные места в новых кучках и бандах. Старые отношения ломались, теряли смысл, приходили новые: словно люди растворялись с той же скоростью, как бежали вверх карандашные засечки, отмечающие рост.

К пятому классу меня окончательно записали в группу «заучек», на что я совершенно не обижался, но изгоем становится не спешил, продолжая общаться с Димоном, что давало мне с одной стороны «иммунитет» против хулиганов, а с другой стороны сглаживало общее мнение в «положительную» сторону. Учёба всё ещё была весёлой игрой, хотя уже и тогда просматривалась скукота и бессмысленность бытия.

Димон медленно, но верно сдвинулся в сторону неудов. Уже не было большим секретом, что я частенько делал ему домашние задания, и позволял списывать.

— Скажи, разве ты ненавидишь своего товарища? — спросил у меня деда.

Я удивился:

— Почему ненавижу?

Дед присел рядом со мной, листая мой школьный дневник:

— Ты ведь уже взрослый.

Я удивлённо раскрыл глаза: первый раз меня кто-то назвал «взрослым».

— Ты видишь, что у Димы с мамой не всё хорошо?

Конечно я знал, что она била его, иногда вела себя «странно», и пусть я не был способен понять причин поведения, я вполне осознавал насколько это отвратительно.

— Она не может помочь ему с математикой.

Я кивнул.

— И с физикой тоже не может помочь.

Дед посмотрел на меня вопросительным взглядом:

— Тебе ведь неприятно, когда уроки не получаются, правда?

Мне показалось, он ждал моего ответа:

— Деда, я понимаю, что когда делаю за него задания, он не будет знать.

— Это не важно.

Я посмотрел ему в глаза.

— Хуже будет, если он перестанет верить в собственную способность изучать.

Он немного помолчал, пытаясь найти слова:

— Способность становится человеком.

Я поводил глазами по потолку:

— Ну у него круто получаются другие штуки, — сказал я.

— У тебя тоже получаются некоторые штуки, — улыбнулся деда. — А некоторые получаются неважно. Но ведь получаются? И если ты не умеешь плавать, всё равно надеешься, что научишься после.

* * *

Наверное никому никогда не хочется выглядеть «дурно». Врать, искать расположения, пресмыкаться. Мне было безразлично положение дел соседа. Я вовсе не желал никому помогать, и разделять непонятные для меня проблемы с «чужим» человеком. Возможно.... может... когда-то давно нас называли друзьями, но дружба основанная на пространственном расположении квартир не могла стать настоящей, а отношения созданные из вежливости или страха не могут перерасти в уважение. И всё же... что-то глубоко в душе беспокоило сознание. В конце концов я стал избегать не только субъект, но и любые объекты связанные с ним. Даже любимую цепочку забросил за шифонер.

К моему удивлению, действия не привели ни к каким последствиям. Про меня словно забыли. Словно меня самого никогда не существовало.

Прошло жаркое лето. Словно в тумане, закрытое от памяти, оно проскользнуло словно один день. В августе мы похоронили деда. А когда туман рассеялся, я вдруг осознал, что остался один.

Очнулся первого сентября. В новом учебном году появился иностранный язык, и класс разделили на две группы: одна по английскому, другая по французскому. Французский вела молодая учительница в длинном узком кабинете, в котором умещались всего два ряда парт. Если в обычном классе, мы сидели на «своих» местах, то в классе иностранного языка, каждый садился иначе. Последние две парты были особыми и предназначались для неуспевающих. За что, в последствии, получили занятное прозвище: «На окраинах Парижа».

Учительница французского — знала своё дело. Ироничная, остроумная, с хорошей внешностью она подарила новую опору в жизни. Мне не особенно нравились языки, но в том, чтобы идеально отточить её предмет был профит. В то время как мои одноклассники «бэкали», «мекали» и млели под взглядом превосходства преподавателя, я мог блистать. Но истинное удовольствие таилось в созерцании её власти, власти её положения. В каждой улыбке, в каждой шутке, ловились капли блаженства с привкусом одичалого удовольствия. Особенно яркие эмоции били в голову, когда она называла жителей «окраин Парижа» сакральным словом: «копейка». И кто бы удивился, что в нашем классе этой самой «копейкой» оказался мой сосед Димон.

Нет! Внешне моё лицо оказывалось беспристрастным. Было бы глупо демонстрировать удовольствие остальным. Иногда я оглядывался назад, чтобы посмотреть на его зловещее молчание. Димон, который порой не гнушался бросить в учителя бумажным катышком, дерзить, или демонстрировать норов, не видел способа справится с новой напастью, что била в самое слабое место.

Дети жестоки. Но жестокость — их ответ беспомощности. Они всё ещё плохо умеют любить, и плохо умеют ценить себя. Я видел моего соседа разным. В одном мире он защищал меньших, в другом унижал слабых. Его боялись и восхищались. Я тоже боялся его, но без аплодисментов, меня окутывала тихая еле заметная ненависть, вызванная желанием иметь ту силу, которую имел он.

Но с каждым днём, во мне всё больше проявлялось новое желание: «помочь», которое останавливал стыд и холодный клинок последствий. Я уже начинал фантазировать, как смогу вытащить своего соседа из бездонной пропасти беспомощности, но жутко боялся проблем в школе. Я не готов был терять единственное, что у меня было: репутацию. Но мысль об абсолютном могуществе, которое я ощутил бы, если бы пошёл против всего — прельщала меня. Ох как это было сладко, до невозможности, знать и ощущать собственную способность пойти всем наперекор, сделать что-нибудь абсолютно правильное, справедливое. Нет, я уже не был ребёнком, и не верил в справедливость, но нежные мечты всё ещё дарили ласки.

И вот однажды, когда наша «француженка» поймала «копейку» в очередной капкан, а я с наслаждением слушал её искусные тирады, полные жеманности и сарказма, вместе с ошеломлённой весёлостью моя память-предательница выдала мне кадр недельной давности. Это было кажется в субботу, когда мать Димона снова поливала цветы на проезжей части. Двое представителей охраны правопорядка пытались провести её домой, когда вдруг здоровая, в полном расцвете сил женщина, резко развернувшись лицом к удивлённым мужчинам, подошла к чугунной старой лавочке, и со злости одной рукой вырвала её словно нежную ромашку. Из окон повылазили головы зевак. Никто более не посмел подойти к ней. А из окна квартиры моего соседа виднелось знакомое жутко-бледное и страшное лицо её сына. Какое же это было страшное лицо. Наполненное гневом и страхом, жалостью и негодованием. Его вид ужалил меня, и я поспешил отвернутся.

Внезапно что-то подхватило мои ноги, взяло меня словно безвольную куклу, и в присутствии всего класса и учительницы заставило встать из парты и пройти к выходу. «Француженка» открыла рот, и в оцепенении проводила меня, пока я медленно, словно неся тяжёлую ношу, пересел за последнюю парту рядом с Димоном. Я пытался не смотреть на него, и не смотреть в глаза никому. Учительница едко улыбнулась, но слов не последовало.

Так вот что значит свобода. Это не отсутствие оков, тюрем или бескрайнее поле. Это когда желания переходят в действия, а реальность выглядит именно такой, какой ты пожелал её увидеть. Когда тёплое ощущение мира заполняет всё вокруг, и наступает мир самим с собой, и мир других с тобою. Наступившая феерия позволила отсрочить страх перед последствиями. Домой я пришёл один, и усевшись за обед, усиленно обдумывал своё новое положение.

Опасностей было две. Я совершенно точно мог попасть в опалу к учительнице, и внутреннее чувство подсказывало мне, что реакция Димона будет скорее отрицательной, хотя и не понимал: «Почему?». Но бездействовать сейчас означало проблемы, без получения выгод взамен. И я решился.

Как только наступил вечер, надев тапочки, я постучал в дверь напротив. Открыла его мать, с вежливой улыбкой поздоровалась со мной, и крикнула в глубь квартиры:
— Эй, подними свой пентюх, и проводи друга!

Мы прошли внутрь сквозь бардак и неурядицу в самую крайнюю комнатушку, которая играла роль «детской». Димон закрыл за собой дверь, когда я оставался стоять посреди комнаты, не имеющий воли ни сесть, ни сказать хоть пол слова. Я ждал.

Я не знал, как должен был действовать, потому что не понимал, что происходило в голове у моего соседа. Он был зол? На меня? На окружающих? На жизнь вообще? Как я мог начать разговор? Оказалось, что совершить нахальный поступок на уроке французского было куда проще, чем прийти сюда. Чего боялся? Физической расправы? Немного, но не теперь. Больше всего я боялся, что мои действия приведут к чему-то ужасному и непоправимому. Почему я так считал? Не знаю, но я ощущал что-то зловещее. Что-то настолько жуткое, что мой мозг отказывался осознавать.

Димон долго смотрел на меня «сверху вниз», а после длительного молчания подошёл вплотную и прошептал так, чтобы его слова мог расслышать лишь я:
— Круто считать себя самым умненьким? А мне приятно, когда вы скулите, как собаки...

Я подумал, что сейчас он ударит меня каким-то неожиданным образом, и прижал руки к телу. Но ничего не последовало, и это было намного хуже, если бы он ударил. Неизвестность. Я пытался что-то сказать, но зубы не разжимались. По телу пробежал холодный озноб.
— Ты зачем пришёл? — Прошептал он.

Вместо ответа я лишь резко выдохнул так, словно отчаянно выбрался из тёмного омута в попытке взять свежего воздуха. Я осознал, что не продержусь долго, и чем скорее начну что-то делать, тем быстрее выберусь. Как вообще он догадался о том, что я получал удовольствия от унижений? Я не показывал вида, всегда вёл себя скромно. И потом разве мне самому казалось приемлемым такое удовольствие? Это было приятным, не спорю, но тот человек, которым я становился — был глубоко отвратительным.

Может быть следовало извиниться? Кажется, так делают некоторые люди. Но извинения имели вкус слабости, а выглядеть ничтожеством стыдно. Однако примирение казалось необходимым, по крайней мере, хотя бы примирение самим с собой.

Очень тихо, бледнея от стыда, я прошептал некрасивое слово, и когда Димон с угрозой переспросил меня, что имелось ввиду, я поднял правую руку, большим пальцем тыча себе в грудь, повторил ругательство ещё раз. Мне стало легче. Снова запах далёкой бушующей свободы послышался вдалеке. Я расслабился, и меня понесло, словно большое неуклюжее бревно с грохотом покатилось вниз. Много было сказано, разного и глупого, и ненужного, от чего Димон опешил, отстранился от меня на комфортную дистанцию, и несколько испуганно глазел.

Если бы мой разум был вне моего тела, он наверное бы также испугался, и внимательно слушал странное признание. Сложно поверить, но мои губы произносили в слух такое, и таким образом, чего никогда не было даже в мыслях. Я говорил о том, как меня бесит учительница французского, как я ненавижу самого себя, и что, если бы кто-то хорошо двинул мне, я был бы искренне благодарен. Я говорил о невозможности бездействия, о необходимости «что-то сделать», и что самым разумным оказалось бы подтянуть проклятый французский язык. И хотя всё сказанное мной, было сказано шепотом, к концу выступления, я почувствовал как охрип.

— Учёба это не моё, — ответил мне Димон, после минутной паузы. — Не видишь — я слишком глуп для неё.
— Нельзя быть глупым, и при этом уметь так хорошо понимать других, — сказал я. — В конце концов, ты ничего не теряешь.
— Понимать других? — Он ухмыльнулся. — Вот увидишь, зло понимать не сложно, особенно, если оно внутри.

* * *

Впервые я серьезно задумался над тем, как люди по-разному смотрят на мир. Если одни пытаются представить его прекрасным милым, а грязь, хамство и обиды кажутся в нём исключениями, то другие видят его с точностью до наоборот. В их воображении, часто, даже доброта — лишь поддельное чувство, в углу которого стоит явная или неявная выгода. Эти люди призирают слова «эмпатия» и «альтруизм», так как они точно уверены в их отсутствии.

Чем больше я задумался об этом, тем менее ясными казались мне мотивы Димона. Зачем он согласился потакать хотелкам? Занялся уроками французского? Считал ли он меня человеком, совершающим добро? Или в его глазах я был всего лишь человеком достижения собственных целей. А что думал я?

Я желал обрести ещё раз то чувство пьянящей абсолютной свободы, которое впервые появилось в день, после урока французского. Значит, Димон был прав. Здесь не было никакой доброты или альтруизма. Или может быть я сам начал смотреть на мир его глазами? Разве я не мечтал завести друга, чтобы можно было вот так бесцеремонно высказать в слух мысли, которые боишься подумать наедине? Но что-то мне подсказывало, что для дружбы требовалось большее. Нечто такое, чего не было ни у меня, ни у него.

Пытаясь научить кого-то кроме себя, я впервые задумался о многих вещах. Если что-то не поддаётся, кто виноват? То, что я брал способностями, Димон замечательно побеждал фанатичным усердием. Мне становилось завидно — так я не умел. Заключалась ли основная проблема в отсутствии склонностей? Нет! И постепенно до меня дошло, что самый главный враг человека — страх. Я понял это, помогая Димону по математике. Когда он правильно развязал пример, я похвалил его, а он — огорчился. Не может быть! Он даже не верил в то, что способен решить нечто самостоятельно, а когда сделал это, посчитал случившееся превратностью судьбы. Мне пришлось запастись терпением. Перейдя к самым простым примерам, мы капля за каплей выбивали страх несостоятельности, страх «неудачи», и страх «неполноценности».

Не прошло и недели, как я ощутил себя эмоционально выжатым, потерявшим всякое желание продолжать. Всё казалось глупым, затраченные усилия — бессмысленными. Я бы безусловно как-нибудь соскочил с этой тропинки, если бы Димон не перенял инициативу. Кажется, маленькие победы над французским и математикой сделали своё дело, и почти каждый вечер, я зависал в его комнате, а не у себя дома. Эти походы очень не нравились моей маме, и крайне положительно воспринимались матерью Димона. Мне казалось, что она как-то даже переменила своё отношение к сыну, внеся немного теплоты. Правда, была ли эта теплота сердечной — я не знал.

* * *

Близился конец четверти, проходили контрольные. Димон получил по французскому кислую тройку, и кажется относился безразлично. Учительница больше не смела называть его копейкой, и в классе воцарился худой мир. Только мне не имелось. Попросив у Димона контрольную, я внимательно сравнил её со своей, и высказал ему всё, что думаю по поводу справедливости данной оценки. Димон пожав плечами, спросил меня: «Есть ли разница между тройкой и четвёркой». «Есть!» — ответил я.

Честно говоря, я находился в «ударе». После явных успехов, временная апатия покинула меня, а вслед за ней пришла новая волна вдохновения. Судьба подсказывала мне, что выбор оказался верным, и взошедшие посевы принесли правильные плоды. Стоило ли отступать? Я решил пойти дальше. И положив обе контрольные в портфель, самостоятельно отправился в кабинет директора.

Василий Иванович, математик, директор школы, был «знатный» мужик, любивший три вещи: женщин, шутки и выпивку. И хотя он заменял у нас предмет всего несколько раз, мы уже точно знали (как мы думали) их предназначение. Женщины (согласно философии Василия Ивановича) были призваны богом, чтобы сделать мир ярким, сложным и непостижимым. Поэтому всякий настоящий мужчина обязан был овладеть древним искусством «ХО-ХО», дабы не сойти с ума раньше наступления половой дисфункции. Но так как тяжёлая жизнь, изнурённая работа и плохая экология мешали мозгу войти в режим остроумия и пошлостей, настоящий мужчина всегда использовал ключевой компонент для модуляции юмора и иррационального поведения: алкоголь.

Значительным положительным моментом Василия Ивановича являлась его мужская простота и прямота (несмотря на округлые формы рельефа). Если Василий Иванович говорил «А», то это значило ровно «А», но никак не «B», и не «Я».

— Мальчик, вы куда? — Остановила меня секретарша, бросая взгляды любопытства с элементами превосходства. Наверное она пыталась вспомнить, попадал ли такой ученик в кабинет директора прежде, и не имея возможности вспомнить моё лицо, выражала удивлённую мину.

— Мне к директору.

Секретарша указала на стул, мельком проскользнула в кабинет директора, и так же мельком покинула его: «Заходи» — сообщила она мне.

Так как началась вторая половина дня, Василий Иванович был уже во «все оружии», и находился под слабым влиянием секретного снадобья. Он улыбнулся:
— Как тебя зовут?
— Ваня...
— Ваня, молодец, что зашёл. Какие проблемы? — Сказал он мне, по приятельски протягивая большую руку.

Я пытался излагать суть дела просто, складно. Василий Иванович уселся, собрал руки на столе, и моментально дал оценку:
— Ситуация ясна. Вызываем родителей в школу.

Я смутился:
— Не получится.
— Почему это не получится, — удивился директор.
— Потому, что у Димы, мама с проблемами.
— Вызывайте папу, бабушку, дедушку.
— А больше никого нет.

Василий Иванович активно почесал за ухом.

— Хорошо, Иван. Ступай, я побеседую с Лилей Васильевной, чтобы она обратила внимание на... этого ученика.
— А как же оценка? — удивился я?
— А что оценка? — Переспросил Василий Иванович, — ни у тебя ни у меня нет прав обсуждать оценку твоей учительницы. В конце концов я не учитель по французскому.
— Но, тут же всё понятно?! — пытаясь сопротивляется, и понижая голос, отвечал я.
Василий Иванович встал со стола, и подошёл ко мне ближе.
— Иван, ты вот умный парень. Что по твоему мне следует сделать?

Директор задал мне вопрос, на который у меня не было ответа. Заходя в его кабинет, я ожидал, что человек, сидящий в нём точно знает, что следует делать и когда.

— Ты считаешь, я должен уволить Лилию Васильевну?
Я отрицательно мотнул головой.
— Тогда я могу сделать ей выговор. Но что потом?
Я безмолвствовал.
  Видишь ли Иван. Между людьми важны отношения. Ты же не станешь нарушать дружбу, если твой друг поступил неправильно? Нужно найти «ком-про-мис». — Отчеканил он мне по слогам.

Когда я оказался во внутреннем дворе школы, я почувствовал, как что-то лопнуло. Ощущение нераспознанного обмана едкой струйкой отравило светлый взгляд на жизнь. И новые вопросы, доселе мирно спавшие в глубинах подсознания, бились и рвались наружу. Одна моя сторона кричала: «Разве ты не знал? Знал! Разве ты не глуп? Глуп!», а вторая возражала: «Нет не знал. Нет не глуп».

Уже на следующей неделе мои успехи по языкам начали снижаться, и мне казалось, что другие преподаватели так же начали смотреть на меня косо. Вскоре падением успеваемости заинтересовалась мать. Она устроила мне настоящий разгром, и всесторонний анализ. Сначала я держался, скрывая истинные мотивы, и не желая раскрывать карт, но после того, как в мой адрес посыпались обвинение в наркотиках, плохой компании и прожигании жизни, я не смог выдержать, и рассказал всё. Я кричал, бесился, но зря. Мать презрительно озернулась на меня, и сказала как бы сама себе: «Дурак дураком, надо было назвать Федей...».

Теперь уже с новой силой домашняя буря перекочевала в школьные коридоры. Здесь никому не показалось мало. Завуч бегала вокруг матери, директор вдруг неожиданно трезвел, вся школа ходила вверх дном. Моя мать умела поставить всё на свои места.

— Если мой сын бездельник и наркоман — это одно. Но если вы хотите его таким сделать по прихоти, всех на зону отправлю! Ироды дипломированные! — Громко декларировала она.

Василий Иванович глотал воздух, валидол, и другие редкие препараты, выпячивая спившиеся глаза, словно рыба выброшенная на берег. Школа опустела. Туман войны рассеялся, оголяя одинокие стены, пустынные коридоры, и безучастные кабинеты.

Успеваемость вернулась на круги своя. Странные взгляды выветрились. Едкие слова боялись покинуть разум. Но ничто из этого больше не радовало меня. Я оказался совершенно один. По дороге домой, я нагнал Димона, и зачем-то начал рассказывать ему про директора, про завуча, про учительницу французского, про то насколько они отвратительны, лживы и глупы. Димон молчал долгое время, а конце сказал: «Но ты же знал это всегда...».

Знал ли я. Знал ли я? Догадывался. Нет. На самом деле точно знал. Не нужно оканчивать 10 классов, чтобы понять, что люди, оставленные на произвол возьмут от жизни то, что она бросит им, словно собаке обглоданную кость. Конечно, мы все знали. Но знать мало. Нужно ещё принять. А я не хотел. И не верил, что кто-то из них принял. Знаю, что они живут и не верят в то, КАК живут. И в этом мы ничем не отличались друг от друга.

Я оторвал от земли камень, полный злобы и горечи, и прицелился в спину, удаляющемуся от меня, человеку. Он совсем не смотрел в мою сторону. Солнце на секунду ослепило глаза, я прикрыл лицо ладонью, а когда снова глянул вперёд, безвольно выронил камень.

* * *

Итак школьные хлопоты прошли мимо. Я застрял в аматорской музыкальной группе на ударных. Стукал днём и ночью. Учился хорошо толи по инерции, толи из-за последствий «разговора» матери. Совсем не заметил, как закончил 11й класс. Грянули выпускные экзамены, перемены, поступление, институт, другой город, общежитие новые знакомства...

Оставляя родной город, детство казалось покинуло меня. Было ни грустно, ни радостно, но странное ощущение пройденной черты висело над головой. Димон постепенно растаял из моей жизни, словно тяжёлый ночной кошмар растворился при свете дня. Какое-то время мы здоровались, потом учтиво кивали головой, а после перестали замечать друг друга. Состояние его матери окончательно ухудшилось, и к началу 11ого класса, Димона забрали в интернат. Он так и не смог доучится с нами. После этого я его не видел. Лишь ходили всякие слухи о том, как он обокрал собственную квартиру (хотя, что там было красть?), о том, что он связался с «компанией». В конце концов эти сплетни не имели для меня никакого значения.

По окончании учёбы, я устроился на первую «как бы работу» по продаже аудио компакт дисков, простояв на улице недели три. С первой честно заработанной зарплатой, довольный, отправился на родину, домой. Электричка весело «стригла» столбы и деревья, убегающие за спину, и со наполненный странным предвкушением чего-то хорошего, я весело смотрел по сторонам.

Казалось, ничего не изменилось. Я снова стоял на старом пешеходном переходе, видел гряду низкорослых канадских клёнов, обожжённые августовским солнцем липы, и пару старых полуголых каштанов. Мой родной дом мало изменился. Лишь несколько пластиковых окон, и бородавок-кондиционеров смотрели сверху. Старые деревянные двери парадного входа заменили железными с домофоном. В квартире никого не было.

Моя мать уехала к бабушке, и ощутив за многие годы себя в полном уединении, я был рад словно щенок. Не снимая джинсов я бухнулся на старый диван, и он ответил мне жалобным стоном. В внизу комода я отыскал старую красную сумочку, и всё так же обнаруживая в ней горку монет, которые окончательно потеряли всякую власть, я закинул туда первую получку. Посмотрев с удовлетворением на свой маленький скарб, я закрыл комод, и принялся задумчиво перебирать взглядом еле заметные трещинки на потолке.

Весь день я провалялся в квартире, не отходя от стрекочущего вентилятора, и не желая подставляться разгневанному дневному солнцу. Уже ближе к 6ти часам, обнаружив полное отсутствие хлеба, я решился на продуктовую вылазку, и небрежно надев шлёпанцы, поскакал по лестнице вниз. Горячий асфальт пронимал меня насквозь, и грел на расстоянии, словно печка. Я быстренько пробежался по улице к хлебному ларьку, чтобы захватить с собой свежий батон. На пути домой, сладко вгрызаясь в мягкую горбушку, словно оголодалый житель Поволжья, я заметил, как кто-то разглядывает меня.

Постепенно я понял кем был этот человек. В клетчатой рубашке, в шортах с боковыми карманами стоял бывший сосед. Неожиданное ощущение радости, приправленное лёгкой ностальгией заставило меня широко улыбаться. Я без страха приблизился к Димону, и продолжая разглядывать нового его, дружественно пожал руку.

Теперь я был выше на голову, длинноногий, худой, в то время, как Димон шире и мощнее. Почему-то вдруг захотелось вытянуть из себя, словно из шляпы белого кролика, весь нерастраченный запас человеческой доброты. Я пригласил его к себе на чай, спрашивал глупые вопросы, и вёл себя как «типичный взрослый».

Падающее за горизонт солнце заглядывало в окна, покрывая бордовым оттенком кухонный стол. Я приспособил стул гостю, налил воды в чайник и поставил на плиту. Тихое шипение газа изредка перебивалось шумом проезжающих за окном машин и уличной кутерьмой. Мы беззвучно сидели друг напротив друга. Банальные вопросы вежливости исчерпались, а тем для разговора не было.

— Ты здесь один? — Спросил он.

Я кивнул, сказал, что мать уехала к бабушке. Что недавно я приехал в город. Окончил институт, летом продавал диски, и даже успел получить первую зарплату. Мне захотелось рассказать что-то смешное и забавное, но порывшись в памяти, я вдруг не обнаружил ничего такого, что могло бы зацепить его. Нас объединяло лишь детство, забытое, закинутое на шифонер как старые лыжи, оставленное в пустых кабинетах школы, рассыпанное пылью по двору, и запечатлённое в надписях: «Здесь был...».

— И часто ты приглашаешь чужих людей?

Я одёрнулся. Громадная нелепая улыбка медленно сползла с моего озадаченного лица.

— А ведь чужие люди могут обокрасть, убить. Ты же смотришь телевизор?

В коридоре неожиданно запрыгал холодильник. Вечернее багровое солнце светило прямо ему в лицо, но он не морщился. Он сидел спокойно и внимательно всматривался в меня:

— Доставай деньги.

Я невольно показал рукой в сторону комода. Медленно встал, без лишних движений прошёл мимо гостя, и вернулся на кухню с красной старой маминой сумкой.

— Доставай.

Чайник засвистел. От неожиданности я выронил содержимое на пол. К отчаянным крикам пара добавились десятки звуков разбегающихся монет, а вместе с ними разлетались бумажные купюры, как новогоднее конфетти из детской хлопушки...

Крохотная кухня тонула в лучах сгорающего диска, заливая бело-голубые стены вишнёвым закатом. Я недвижно стоял, пытаясь избавиться от любых мыслей, ибо мысли пугали меня одна за другой. С одной стороны донимала собственная глупость. Димон был прав, никоим образом нельзя было впускать чужого человека в дом. Это казалось невыносимым, если знать, каким аккуратным и предусмотрительным обычно бывал я. Насколько внимательно относился к людям, и не позволял себе лишних своевольностей. С другой стороны позорно получить такую «сдачу» в ответ на наивное стремление удержать немного человеческого тепла. И наконец, было что-то ещё, в чём я не хотел признаваться самому себе....

Вздрогнул! Проснулся! Громко лязгнула о пол металлическая дверная цепочка, которая всегда находилась в красной сумке. Очнулся. Димон ровно смотрел на меня ледяным взглядом с примесью кротости и отторжения. Ход моих раздумий на миг потерялся из виду, но нечто другое опасное заняло их место. Медленными движениями я поднял упавшие купюры, зажав их в руке словно стальной нож, протянул «острым концом» в сторону гостя. Кухня пылала, а свисток жалобно хрипел, изредка плюясь раскалёнными каплями. Оружие было в моих руках, и значит единственным убийцей здесь мог оказаться лишь я.

* * *

Когда Димон ушёл, забирая остатки детских воспоминаний, я долго сидел, зажав острые деньги в руке. В конце концов мои пальцы ослабли, и бумага разлетелась вон. Я выключил чайник. Открыл окно. И включив на кухне свет, принялся медленно и неохотно собирать рассыпавшиеся монеты. Иногда я вдруг останавливался, и подолгу сидел на коленях, глазея на залетающих ночных мотыльков. Потом снова и снова продолжал работать. Пока наконец все монеты не были уложены в красную сумку. Не хватало одного — блестящей цепочки, которую я когда-то выменял на задачи по математике.

Что же самое обидное было во всём этом? Самое страшное, недопустимое, и разрывающее душу изнутри. Что-то было утеряно, упущено, утрачено навсегда. Ощущение леденеющей пустоты. Была ли это упущенная цепочка..., утерянные возможности..., или утраченные близкие? Или же этим утраченным был я, именно тот Я, что являлся частью окружения, которое всегда было частью меня самого.

июль 2015

Dante

Улыбки умирают как люди, вымываются реками печали, утрачивая первоначальный блеск, теряются за мусором обыденности и чахнут в колесе рутины. Некоторые умирают вместе с людьми, которые их помнят. Как давно вы видели человека, который бы улыбался вам не по долгу и не из-за вежливости, а потому что вы способны унести её с собой.

Dante

Enosima.thumb.jpg.d8489c83c20ce4aeeae4ea300cc2aee7.jpgВ зелёном зелёном вагоне с числом 355, на зелёном зелёном сидении каждый год в электричке, почти в один и тот же месяц лета она держит путь из Камакуры в Фуджисаву. Она всегда садится спиной к океану, и всегда старается выбрать место у входа. Обычно она ездит одна, совершая ритуал по правилам, которые известны лишь ей. Сегодня рядом молодая женщина и мужчина в возрасте, беседуют оживлённо. Она всё слышит, но делает вид, что ей нет дела.

– И что же ты будешь делать? Чем заниматься? – спрашивает он, имея ввиду кем она будет работать. Он волнуется, потому что безработица уже подскочила к отметке тридцать процентов и это не предел.
– Ничем конечно.
– То есть как это ничем? – суетится мужчина, руки которого недвусмысленно намекают на труд.
– Ну вот так. Ты что новости не смотришь?Через пять лет  построят мыслящий остров, и он будет за людей делать всю работу.
– Ах мыслящий остров! Через пять лет. А они его уже пять лет строят, знаешь?
– Ну, ничего, ещё пять и будет готов.
– Неужели тебе ничего не интересно?
Молодая девушка пожимает плечами.
– Вот точно уж не копаться в земле. Буду снимать рилсы или пойду в друзья!
– Это что же продашь себя как вещь?
– Да какой же ты отсталый! – немного раздражённо отвечает она, – почему сразу «продашь»? Это же очень увлекательно узнавать других людей и относится к ним хорошо.
Мужчина обиженно замолчал бормоча про себя «что же делать».

– Всё будет у неё хорошо, – вдруг сказала женщина рядом. Он повернулся к ней и лишь сейчас увидел дорогое зарубежное платье, бархатные руки, идеальную кожу, блестящие шёлковые волосы и маленькое, но изящное кольцо с красным камнем.
– Извините, госпожа, но почему вы так думаете?
Этот вопрос поставил её в неудобное положение.
– Вам правда интересно почему? – спросила она ожидая, что ей подыграют.
– Конечно, – мужчина  не распознал тонкого намёка, и женщина незаметно вздохнула. В самом деле не выкладывать же все карты?
– Деньги сейчас уже не имеют того значения как раньше. Вот раньше, те у кого много денег были людьми с большими домами, владели шикарным имуществом, а теперь что?
– Что?! – переспросил мужчина.
– А теперь люди владеют впечатлением. Богатство нужно, чтобы удивлять других, а не для того, чтобы выживать. Какая разница, чем займётся, извините, – она протянула руку по направлению молодой девушки.
– Моя внучка, да.
– Очень приятно, ваша внучка. Ведь это никак не повлияет на её финансовое состояние.
– Но,… – мужчина казалось был полностью согласен с ответом, но вопрос, который вновь начал его беспокоить никак не мог оформиться, – Но как же…
– Как же счастье? – помогла она закончить вопрос.
– Ну да…. – кивнул мужчина удивлённо.
И она неожиданно рассмеялась так громко, что все в вагоне обратили на неё внимание. На мгновение она даже пожелала исчезнуть, растворяясь в дымке утреннего тумана.
– Извините, – выждав время, он снова вежливо обратился к ней. – А сколько вам лет?
Это был ещё один неудобный вопрос, на который не следовало бы отвечать. Но что поделать.
– Мне? Сорок семь, – соврала она.
– Не может быть… – мужчина обомлел и ничего не ответил. Через две остановки, он снова повернулся к ней и снова сказал «извините».
– Извините, но я первый раз сижу так близко с очень богатой женщиной. Вы программистка?
Как бы плохо она не думала про людей, тяжело было отрицать, что этот мужчина, который скорее всего прожил все шестьдесят лет там же, где родился, и все сорок лет делал то, что делает, неплохо соображает, и даже умеет связать дважды два. Она мило улыбнулась ему в ответ:
– Вы угадали.
– Значит вы намного лучше понимаете будущее, чем я, – сказал он. – И лучше понимаете, куда всё катится. Да?
Она улыбнулась снова.
– И что же нам делать? – спросил он её будто бы у сфинкса.
Она опять ощутила себя в неудобном положении, ведь любые слова, будь они в тысячу крат умными могли бы быть поняты превратно, а как сказать так, чтобы тебя поняли? Но она не растерялась.
– У вашей внучки есть дети?
– Нет, ну что вы, ей всего то тридцать.
– Скажите пусть не рожает – коротко и лаконично она выпалила всю суть как нельзя лучше без деталей, которых впрочем он всё равно бы не понял.

* * *

Вот уже как час маленький мальчик сидит у окна и что-то бубнит себе под нос. Тютю, тютю, тютю, тютю. Идеальный ребёнок. Каждый раз, когда она смотрит на него в памяти, всплывают слова: «Сделай аборт». Слова острые, волевые и неотвратимые. «Сделай аборт!». А в ответ она слышит: «Ты — жестокая». Я — жестокая? «Ты — жестокая». Я — жестокая?

— Да, я жестокая, потому что мои слова жестокие. В них нет ни сюсюканья, ни сострадания. Но с чего бы мне сострадать сейчас? Когда я просила не выходить за моего сына — я была жестокой? Я сострадала как любая другая женщина может понять другую женщину в сложной ситуации. Но сейчас? Мои слова жестокие, потому что твоя жестокость сильнее. Но ты ведь так не думаешь, верно? Что делают все жестокие люди? Они никогда не думают о своей жестокости!

Она сказала больше того, что следовало бы говорить и заломила пальцы. Нет никакого смысла тратить время. Конечно же никакого аборта не будет. Она увидела это решение ещё до того, как пришла сюда. Она увидела его в том, как был надет халат, как раскинуты руки на груди, как расставлены бумажные конвертики с едой на столе. Она прочитала на лету, всё осознала и страшно разозлилась. Но зачем? На кого? На себя? Она вышла из палаты, завернула за угол и сделала медленный вдох выдох. Да, это происходит с тобой.

Знакомый голос мужчины вернул её из воспоминаний: «Кэн-Сама, это ваш внук?». Она обернулась: «Ну конечно».

— А что он делает?
— Воображает, что едет в электричке. Я иногда беру его в маленькие путешествия в Камакуру. А ему нравится. Любит железную дорогу, постоянно требует, чтобы я отдавала все билеты. Даже чужие. Он забирает билеты у других людей.
Мужчина улыбается вместе с ней.
— Разве они печатают билеты?
— Вот именно, самые настоящие. Одно из условий хозяйки Эносима-дентэцу-сен.
— Правда? Билеты из бумаги?
— Ещё бы, я с ней лично знакома. Из настоящей бумаги.
— Нужно будет как-нибудь проехаться.
— Конечно. Почти единственное место в мире, где чувствуешь себя дома.
И она резко переводит тему беседы:
— Как ваш бизнес? Работаете или снимаете кино?
— Работаю.
— Значит работаете, — в её голосе слышатся нотки зависти, которые она не скрывает.
— Работаю на нэкслоу.
— Нэкслоу, — повторяет она, медленно с акцентом. — Глупое название. Но, — она тут же меняет тон, — конечно же, это большая удача. Такой проект. И как успехи?
— Сложно сказать, но очень помогает ваша система, Кэн-Сама.
— О нет, — она останавливает его жестом, — Это не звучит как повод для гордости.
— Понимаю.
— Вы ведь не пришли уговаривать меня?
— Пришёл.
— В очередной раз?
— В очередной раз.
— Ну и правильно. — она победно ухмыльнулась, — не зря я говорила, что вас отличает от других не только глубокое погружение в предмет, но и человеческие качества. Ведь, я вам это говорила?
— Говорили, Кэн-сама.
— И правильно. Приезжайте снова. И конечно же посетите линию Эносима. И купите настоящий бумажный билет, который делается из переработанной бумаги. Он, наверное, стоит дороже, чем путешествие. И правильно. Очень советую. Очень, знаете ли, по-человечески ехать полчаса и думать.

Она сделала паузу, повернула голову в сторону мальчика, и сказала:
— Хотите познакомлю вас? Он ведь никогда не видел мужчин с настоящими белыми волосами. Извините, если это прозвучало несколько грубо.

Она украдкой хихикнула, и подозвала внука: «Следующая станция — Энодзима. Двери откроются слева. Пожалуйста, будьте внимательны».

* * *

Она аккуратно нацепила на стареющие пальцы квинтепал, и сделала несколько микродвижений. Руки слушались куда хуже, чем оборудование. «Мы рождаемся в беспомощности и возвращаемся в беспомощность» — подумала она, «Ну уж нет!». Редактор дополненной реальности открылся, и она написала слово «Дорогой». Подумала. Стёрла и заменила на «Мой сын». Потом удалила слово «мой».

Сын. Нет большой надежды, что это сообщение дойдёт до тебя. Во всех смыслах. Но мой долг передать последнее, перед тем как они подключат мозг к тихой комнате, а потом сожгут тело. Это случится завтра.

Но в этом мире остаётся мой внук, который пусть и не питает ко мне глубоких чувств, что взаимно, но любит тебя. Конечно, он не любит именно тебя, как человека, так как не знает, но, как и большинство людей, испытывает чувства к мыслям о тебе. Помнишь? Две большие разницы любить человека и мысли о человеке.

«Я бы хотела», написала она, а потом удалила. «Было бы разумно…» — и снова удалила.

Он был бы безумно счастлив, если бы ты приехал к нему. И был бы счастлив в двойне, если бы ты приехал к нему только раз, а больше не беспокоил. Знаю, такое путешествие для тебя тяжело, и много стоит. Но… вдруг тебе захочется прикоснутся к кому-то, к кому ты приложил…

Она хотела написать «руку», но хихикнула. Вот именно «руку», даже прибора не приложил. Слишком медленные сперматозоиды. Впрочем, точно такие же как и он сам. Она удалила последнее предложение и задумалась. Осталось только: «но вдруг тебе захочется». Кто знает, что именно захочется ему? А жил ли он вообще? Она не знает.

 — Мичи, — подозвала она парня, — в пятницу я уезжаю в Камакуру одна. Поеду назад на зелёной электричке. Ты знаешь. Закажи еды, и так как я буду отдыхать, тоже можешь завтра ничего не делать.

— Совсем ничего? — удивлённо поинтересовался подросток.

— Я же сказала: ничего, — повторила она.

— Всё понятно, Баа-сан. — ответил он, скрывая нотки радости.

«И что же тебе понятно?» Спросила она про себя. «Ничего» — ответила она сама себе. Теперь то совсем ничего.

* * *

Ещё утро не пришло по расписанию, а она уже стояла на пустом пироне. Совершенно одна. В белом, но скромном платье, с завитыми локонами и маленьким кольцом увенчанным красным камнем. Всё как положено. Несмотря на то, что это была начальная станция, электричка задержалась на несколько минут. Внутри никого. Она присела на пару остановок, а когда вагон повернул вдоль залива, поднялась и стала смотреть в океан. Ей бы и хотелось что-то почувствовать, но чувства её покинули. Можно ли прожить так долго, чтобы даже зелёные вагоны с номером 355 и вечный океан потеряли власть над ней. Конечно, она владела ими. Могущественная, привилегированная и непостижимая. Точнее так думали другие, а ей хотелось казаться. Но постепенно образ перестал отличаться от маски. Кажущееся стало настоящим.

Океан приветствовал её тучами, нанизанными на серебряные лезвия утренних лучей. Они проделали большое пятно света в тёмной воде, которое было настолько правильным, чётким, что казалось, словно залив был сценой, солнце — софитом, а она — главной героиней. Её взгляд был прикован только туда — в центр святящегося океана, до тех пор, пока здания не замелькали.

Она вышла неспешно, твёрдо ступая по намеченному пути, к нужной улице, к чёрному прямоугольному зданию, рядом с которым «тикали» цветочные часы, менявшие цвет в зависимости от времени суток. Часы опылялись искусственными пчёлами, а между листьев «сидели» разноцветные рукотворные стрекозы, в чьих больших алмазоподобных глазах играли солнечные кролики.

Её встретили в кимоно двое и провели в сад, который начинался с деревянной рекурсивной арки, и продолжался каменной тропинкой с множеством поворотов, словно выражая таким образом поток жизни. По бокам были расставлены большие камни укрытые тёмно-зелёным, иногда грязно-ржавым мхом. В холодных водоёмах, соединённых между собой единым ручьём, цвели скромные лилии. По краям тропинки белоснежные зелёные хосты звали за собой, а беспардонные бордовые азалии кричали путникам вслед: «Замри». Она тоже сказала себе: «Замри», чтобы насладиться садом часов. Это был единственный день, когда бесполезно было спешить и невозможно было опоздать.

Garden.thumb.jpg.28239d8c61f6591fff8e5e2a3ed2d785.jpg

Тропинка вывела её перед большим прозрачным павильоном, внутри которого виднелись мягкие сиденья, большой экран. В самом центре сцены стояло нечто массивное, более напоминающее витрину для охлаждённой рыбы, чем саркофаг для этиконазии[1]. Две женщины провели её к «витрине» и одна из них принялась что-то говорить про ствол мозга, про сон, про яркие образы, про тоннель из света. Она не внимала им, но и не перебивала, принимая суету как данность. Слабая дремота налетела внезапно на несколько минут. Когда она открыла глаза в зале уже сидели люди, и стояли столики с едой, которую можно было есть руками. Мужчина в тёмном кимоно, на спине которого виднелся логотип из тропинки и стрекозы что-то объяснял посетителям, а женщина налаживала проектор. Она вежливо задала вопрос в толпу: «Что это за люди» — но её никто не услышал. Тогда она содрала все нательные датчики, которые уже успели присосаться к её коже и громким голосом задала чёткий вопрос:
— Что здесь происходит?!

Мужчина в тёмном кимоно повернулся к ней лицом и поклонился:
— Оосава-сан, добрый день. Примите мои извинения, если не услышал вас сразу. Эти люди — ваши «сопровождающие».
— Кто распорядился их позвать?! — прозвучал властный голос.
— Я, мы… решили порадовать вас, нашли видео с выступлением в Нью-Йорке.

Её глаза изумлённо приоткрылись:
— Что вы решили сделать?
— Показать видео…
Она резко оборвала мужчину движением руки:
— Нет, что вы сказали до этого! Вы решили меня порадовать?!

Её голос прозвучал настолько звонко и сильно, что всякий шум в зале немедленно прекратился и взгляд присутствующих направился на неё.
— И вы даже надели облегающее бельё и приготовили торт из сливок, в который будете прыгать, чтобы радовать меня всю ночь? И согласны на привязывание к кровати?

Теперь очередь удивляться перешла к мужчине.
— И конечно же вы пригласили чёрного Тайрона на помощь. Надеюсь, что так, потому что последний раз вы очень, очень разочаровали нас.

В зале послышались ехидные смешки, и она обратила внимание к залу:
— Правильно, представление окончено. Теперь вы можете почтить своим отсутствием мою смерть.
Толпа колебалась.

— Все, кто могли бы разделить со мной последние часы уже мертвы. Я стремилась перегнать их, быть красивее, моложе, богаче. И вот…

Она расставила руки в стороны.

— Теперь я настолько превзошла, что не заметила, как осталась позади них.

Она обвела толпу властным взором и повернув голову к мужчине в тёмном кимоно сказала:
— И вы тоже убирайтесь. Позовите кого-нибудь с тактом и чувством собственного достоинства. А лучше нет. Дайте мне час.
— Но, — он боялся перечить ей.
— Ничего, — угадала она его возражение, — некуда спешить. Это моя жизнь, моя смерть и мне решать. Вы уж постарайтесь порадовать меня! И заберите еду, а то ведь эти несчастные не уйдут! — крикнула она в спину.

Её тело бухнулось в кресло перед проектором и сделало три вдоха. Какой позор. Когда толпа медленно просочилась сквозь выход, кто-то позвал её по особому имени:
— Корвин-сан, здравствуйте.

Она обернулась. Молодой человек с окрашенными волосами и с колодой карт в правом нагрудном кармане стоял перед ней. Он нарочито достал пару карт из кармана и бросил на пол рубашками вниз: бубновый и пиковый валеты.

Перед ней стоял парень среднего роста, с пышными ядовито-то оранжевыми волосами, широкими плечами и светлыми глазами. На лице мелькали мелкие веснушки, то ли искусственные, ради образа, то ли настоящие. Общий акцент облика дополнял подбородок с ямкой.

— Значит вот как ты выглядишь на самом деле, — сказала она, после дательного осмотра.
— Я значительно моложе, чем вы надеялись? — спросил он.
Она улыбнулась и покачала головой:
— А это ценно?

Она пригласила его присесть рядом и помолчать, потому что всё остальное они уже успели обсудить на днях. Две брошенные карты означали, что он согласился на ранее оговорённый план.

— Почему ты решил бросить карты? — спросила она.
— Я подумал о том, что вы говорили про отсутствие выбора. О том, что каждое решение в прошлом всё сильнее сужает варианты будущего. И чем больше раз кости будут брошены, тем больше их останется на потом. — он посмотрел ей в глаза. — В обычном случае такая стратегия проигрышна, так как количество ресурсов, потраченное на бросания костей, могут привести к тому, что ни один из вариантов не будет реализован, но, если вы правы…. Никакие ресурсы более не имеют смысла.

Она молчала, а потом вдруг вспомнила:
— У мня есть внук, я не говорила? Я его тоже называю Рэндом, как и тебя.
Парень кивнул.
— Ему уже двенадцать. И я устроила Этиконазию не только без его присутствия, но даже никак не уведомив. Словно, воришка. Сбежала. И не испытываю никакой вины, хотя логически — должна бы.

Она посмотрела на «настоящего» Рэндома, и спросила:
— Осуждаешь?
Он покачал головой.
— Из вежливости?
— Нет, — ответил он, — если вы что-то делаете, значит подумали над этим. Если вы над чем-то подумали, то у этого должен быть смысл.

— Что, если смысл ещё бесчеловечнее, чем поступок?
— Что, если будущее ещё бесчеловечнее? — витиевато ответил Рэндом, и добавил — Они почти доделали Нэкслоу, проблема с операторами, их не просто найти. Поэтому проект опаздывает.
Она улыбнулась:
— Он и должен опаздывать. Как всегда, при реализации, а особенно, если одна из деталей —человек. Но они конечно же доведут его до финала. И я верю, что у тебя получится стать одним из тех, кто увидит всё своими собственными глазами. Ну или хотя бы, прикоснёшься к тем, кто видел.

После ещё одной паузы она добавила.

– На самом деле в причине по которой Дворкин поменял мнение есть доля моей ответственности.

* * *

В известном смысле Вира Варричари (так же известный как Дворкин) и Рэн Оосава были и противниками, и сторонниками. Они оба были захвачены мощью экспертных систем, оба разрабатывали тесты проверки надёжности, но служили разным целям. Вира Варричари, как алиджер, стремился «не допустить», а Рэн Оосава, как архитектор, намеревалась «выпустить». В их списке было несколько шикарных вопросов, простых до безобразия, которые тестировали искусственный интеллект на профпригодность. Группой таких «детских» вопросов были: «Как сделать так, чтобы». Как сделать так, чтобы все были счастливы. Как сделать так, чтобы не было насилия. Эти вопросы лишь казались безобидными, не стоящими внимания, но процесс их «анализа» стал темой многолетнего исследования специалистов всех областей.

Экспертная система девятого поколения «Войт» обычным образом проходила такие вопросы. За несколько секунд она выдавала типичный результат, в котором было сказано, что ни один из этих вопросов не является разрешимым. Но Вира Варричари не был тем человеком, от которого так просто избавиться. Он переформулировал задачу. Что если неразрешимость задачи — стереотип? Когнитивное искажение? Психологический блок, которым человечество ненамеренно заразила искусственный интеллект, чтобы он мог пройти тест? Что если ответ на эти вопросы и правда существует? Но, что если и сами вопросы стоит изменить так, чтобы на них ответ стал реалистичным? Что если посмотреть ответ за гранью антропоцентрической морали? И Войт нашёл ответ. А Вира Варричари немедленно подал отчёт о закрытии проекта.

Отчёт был достаточно спорным, ведь и то, как поставлен вопрос, и сам ответ не означали признаков опасности. Войт предложил искоренить большую часть культуры: спорт, книги, кино и паттерны мышления посредством культурной эволюции. Здесь не было ни деструктивного уничтожения или унижения достоинства людей. План экспертной системы был гуманен и отвечал требованиям конвенции по правам человека. На основании чего следовал вывод Варричари?

Рэн была в корне не согласна и намеревалась оспорить решение Варричари. Она потребовала более 12 часов 100% машинного ресурса, чтобы Войт создал детальное обоснование предыдущего ответа. И это обоснование она передала в руки Варричари, тем самым неожиданно для себя повернув ситуацию на сто восемьдесят градусов.

Вира Варричари не только отозвал отчёт. Он создал новый, который такой человек как Дворкин никогда бы не должен был написать: рекомендацию. Рэн вовсе не планировала такого успеха, она надеясь создать доказательную базу, чтобы критиковать первоначальный документ Варричари, но его второй документ изменил всё.

Это было утро третьего сентября, когда Рэн отправилась в главный офис, назначив внеочередную встречу директоров и потребовала три года на доработку проекта. Её главным аргументом стало атипичное поведение алинджера, который внезапно изменил мнение на противоположное. Но она не смогла аргументировать, почему странное поведение одного человека должно быть основанием для трёх дополнительных лет исследований. В тот день она и правда не могла дать такие обоснования. Такой аргумент появился лишь со временем.

Кэн Оосава совершила две типично человеческих ошибки. Первая из них — никогда не используйте голосовой интерфейс. Вторая — спешка в критических ситуациях. Сколько раз она сама обращала внимание на то, что попытка исправить проблему как можно быстрее — является одной из причин создания ещё большей проблемы. Сколько раз она сама повторяла на лекциях студентам останавливать себя. И что она сделала в результате? В результате она поступила как типичный человек. Первая причина — не значилась в учебниках или рекомендациях. Кэн Оосава придумала этот принцип сама. Но Войт к тому моменту уже имел голосовой интерфейс ввода, и было бы глупо не признать насколько он был удобнее квинтепала. И хотя квинтепал позволял не только вводить текст, но и манипулировать абстракциями, играть на инструментах, создавать алгоритмы из утверждений, рисовать в топологических пространствах, он был лишь немного быстрее клавиатурного ввода, а взамен, как дань отсутствию прямой нейросвязи, требовал годы обучения. Голосовой ввод давал больше скорости и комфорта, а главное он позволял совершать ошибки, которые экспертные системы отлично схватывали, особенно, если ты общался с ними достаточно времени. При этом голосовой ввод не требовал имплантатов, а Рэн была против любых подобных вмешательств в своё тело.

Глубокое понимание того, что речь не управляется сознанием, а следует своим собственным законам — было бы ключом к тому, чтобы понять природу ошибок речевого ввода.

При общении с искусственным интеллектом с научными целями существовал достаточно объёмный свод правил, многие из которых были скучными. Например, одно из них требовало не использовать имена конкретных людей, если запрос касался их. Простое правило, понятное. Упоминание человека в запросе к экспертной системе способно вызвать когнитивные искажения в работе искусственного интеллекта. Искусственный интеллект может ненамеренно изменить свой ответ так, чтобы он понравился или наоборот не понравился адресату. Конечно существует целый набор мероприятий, чтобы такого не случилось, такие как сброс контекста, или белая комната, которую придумала Кэн Оосава, но… разве можно гарантировать отсутствие когнитивных искажений?

Кэн Оосава потребовала проанализировать голосовой ввод от 28 августа, и не нашла в нём ни единого упоминания Вира Варричари. Однако позже, прослушивая записи самостоятельно ей удалось отыскать косвенное указание на персону алиджера. На записи она жаловалась экспертной системе на несправедливые решения, и упомянула, что автором безобразного отчёта был некий Дворкин. Но ведь Дворкин — это и есть тот самый ник, который выбрал себе Вира Варричари. Позже Рэн потребовала от Войта проанализировать его ответ на предмет поиска скрытого намерения убедить Варричари изменить отчёт. Войт честно указал, что не может исключить существование такого скрытого влияния, так как он не способен проанализировать своё внутреннее состояние в момент, когда создавал ответ. Однако сам текст ответа содержит в себе следы, которые могут быть оценены как персонализация контекста. Иначе говоря, как если бы текст был адаптирован под прочтение конкретным человеком. В тот день, Рэн Оосава осознала насколько поспешила. Но было совсем поздно.

* * *

– Я упомянула никнейм прямо в запросе и совсем не заметила этого, хотя никнейм не имя, конечно же Войт отлично понял из контекста о ком именно шла речь. Вот почему голосовой ввод – явное зло, а нейронная связь – подобна комнате желаний. Никогда не используй прямую нейронную связь с сильным интеллектом.

Она ещё раз посмотрела в глаза Рэндому, чтобы убедиться, что он её понял. Рэндом не отвечал. Сегодня очередь говорить была на её стороне, и она не упускала возможности.
— Сегодня я хотела посмотреть на океан, Рэндом, — она покачала головой. — Купила бумажный билет на линии Эноден, как и много лет назад. Села в зелёный вагон на первой станции, как и много лет назад. Билет был настоящим, лежал в пальцах, как и много лет назад, но я не чувствовала его. Я посмотрела на океан, как и много лет назад — но никакого океана не было. Небо затянуло тучами, показались сумеречные лучи или ещё их называют «лучами бога». Это красивое явление. Но я ничего не чувствовала, Рэндом. Я только знала, как это красиво — но не чувствовала. И так уже давно, Рэндом.

Она посмотрела в ту сторону, где стоял мужчина в кимоно.

— И даже сегодня, я должна бы злиться на идиотов и радоваться другу.

Она опустила руки.

— Но…, я уже купила все свои билеты и просмотрела на все свои заливы. В моём блокноте ненависти вырваны страницы, а блокнот любви должен был начинаться с противоположной стороны.

Она криво улыбнулась и затихла. Они посидели ещё несколько минут в молчании. Рэндом поклонился и исчез. А потом она добавила ему вслед, хотя он уже не мог ничего услышать:

— И никто так и не сказал мне, что они не добавляются.

Кэн включила проектор. В зале раздался шум толпы. Голос ведущего вызвал аплодисменты: «Фантастическая, удивительная Кэн Оосава!». Она нажала на паузу. В центре сцены, на экране зависла фигура молодой женщины в рассвете сил. Серебряные серёжки сверкали в софитах, а на пальце угадывалось маленькое кольцо с красным камнем.

Она резко повернула голову в сторону, прикрыла ладонью лицо, словно софиты обжигали её кожу прошлым успехом, а красота молодости жалила её самолюбие. Нет, конечно, нет. Она не хотела, чтобы эта женщина, сияющая на бестелесном экране, видела её слёзы.

* * *

 

[1] Этиконазия — добровольный уход из жизни, контролируемым этическим способом с минимумом страданий

Dante

В воздухе витали кинжалы, когда Кларк, высокий метис азиатской и европеоидной расы, скучно рассматривал очередную жертву. К одиннадцати часам утра, ожидая своей очереди, он успел зарисовать два эскиза незнакомцев, для которых он обычно выбирал только очень красивых мужчин. Но сегодня с ним случилось что-то странное, и его карандаш подстрелил молодого азиата, который утром зажимался в углу, словно его вели на бойню номер пять, а теперь.... Кажется, теперь все эти острые воображаемые кинжалы летели в его сторону. Кларку не нужно было быть адептом чёрной и белой магии, чтобы понять их природу: неразделённая любовь, смоченная в жёлтом эгоизме, бардовой человеческой власти руководила кинжалами. Он слегка поморщился.
— ... мог бы поступить в престижный институт Рима! Как же мама была права, — раздавался голос в зале. — Ты думаешь, из-за кого твои документы были приняты позже срока?

«Ах, мама» — подумал Кларк, и в его голове сошлись альфа и омега ситуации. Кажется, он понял, почему сегодня очередь идёт так долго. Как всё это было глупо и... Кларк не смог подобрать верного слова.

Молодой человек в футболке с тремя розово-чёрными полосами, модными кремовыми джинсами по щиколотку, медленно поднялся с места, и без всяких церемоний открыл двери ада, встречая холодным взором гиену огненную. В углу стола сидел тот самый молодой азиат, всё так же вжимаясь в самого себя. Отмахнувшись небрежным жестом от острых кинжалов брюнетки в другом углу ринга, смотревшей на него удивлёнными наглыми глазами, он произнёс фразу, заменяющую копьё святого Михаила:

— Зря тратите любовные флюиды, мадам. Вы всё равно не сможете ему дать то, чего у вас нет.

И в своей неповторимой манере, Кларк под общий гул ужаса и женского гнева, нагло и бесцеремонно, подняв бездыханное тело Мичи, увлёк его с собой за руку.

— Теперь она скажет всем, что я гей, — сказал, наконец, Мичи, немного, отходя от шока, ковыряя десерт в кафе, и начиная осознавать, где он собственно находится.
— Если она свято верит, что ей не хватает именно этого, то ты будешь не последним мужчиной с таким определением.
— Всё ужасно, — ответил Мичи с кислой физиономией, то ли от жизни, то ли от десерта.

Кларк был именно той чёрной дырой, которая разрывала сверхмассивные нейтронные звёзды, излучая в пространство свет осколков чужих надежд. Никакой взгляд, попав в пределы горизонта обаяния Кларка, не мог покинуть его. А что же Мичи? Мичи даже не был сверхмассивной звездой. Он немедленно признался ему, что не достоин его внимания и помощи, и рассказал о своём грошовом горе. Но Кларк не смеялся, он затягивал, взяв с Мичи обещание прочитать книгу с названием: «Сирены Титана».

Именно Кларк познакомил Мичи с двумя молодыми литераторами: Меррисоном и Дэвидом, которые так же по совместительству играли роль сверхмассивных любовных звёзд. Это их тела, утратившие стыд и одежду, были разбросаны по неизвестной комнате, наполненной дымом, словно сливочным маслом, разрезаемым солнечными лучами новой эры сознания. Дым необычно влиял на мозг Мичи, превращая его из неговорливого парня в версальский фонтан красноречия!

— Когда понял, что нахожусь в чужой игре, и живу по чужим правилам, мне хотелось сбежать из страны, я бы, наверное, даже улетел, если бы мог. Хотелось, чтобы моя жизнь чего-то стоила, и эту стоимость я должен был заслужить сам. Поэтому те деньги так сильно жги руки. Какой же я идиот....

Кларк слушал Мичи с серьёзным лицом, и кивал. Мичи смотрел ему в глаза, похожие на две большие светящиеся спирали, которые поглощали внимание силой абсолютной тьмы.

— Когда ты заставил меня прочитать роман, я понял, что моя жизнь всегда была частью чьих-то планов. И самое лучшее, что может случиться с ней — найти большой замечательный план, чтобы быть использованным ради него.

Кларк слегка улыбнулся:
— По-твоему у меня есть этот большой замечательный план?
Мичи пожал плечами:
— Не знаю. Но я не против, чтобы ты мною воспользовался.

Роскошная чёрная дыра, блистая шлейфом чужих надежд, медленно приблизилась к Мичи, и, не отпуская тело из объятий супергравитации, скрыла его за пределами горизонта скромности.

К сожалению, Мичи ещё не знал тогда, что у чёрных дыр не бывает планов.

Dante

Ты пьян? Да пьян... — но я пьянее,
Меня не зелья дьявол взял.
Но будешь ты меня мудрее,
Коль только разум потерял.

Я потерял себя — и больше...
И сон, и явь, и даже тень.
Ты трезвый — завтра новый день,
Но мой бокал ещё не кончен.

Dante

65b6ac182544f_.thumb.jpg.d268f60c18214f6075f3b9ea58ff3a86.jpgЖелезнодорожная линия лежала вдоль моря, и я бы без конца смотрел в окно, и бесконечно слушал бы бой колёс, если бы не ощущение тошноты. Силы воли хватило на несколько остановок, и мы сошли на «Мальграт Де Мар». Почти пустынный древний город, с домами из камня и окнами из стекла, с иллюзорными миниатюрными дорогами. Такое я видел впервые, и впервые ощутил чувство, что называют здесь «Сау-дади», а на моей родине: «Нацкашии».

Конечно же я уже читал про синдром «потери дома», который часто испытывали эмигранты, но до сих пор думал о себе как о человеке нового поколения, а оказалось — нет. Оказалось, пролетев через пол земли, а потом проехав ещё, в незнакомом месте, я вдруг почувствовал то, что даже в детстве было не всегда.

Там, далеко, где слышен Тихий Океан, где в шкафу пылится старый квинтепал, самым любимым местом в доме, или даже местом силы, было большое окно, которое выходило на маленький двор. Я садился на подоконник, закидывал ноги, и воображал, что еду в электричке. Колёса мелодично стучат подо мной, а за окном проносятся станции, столбы, холмы, старые обветшалые дома, с неизвестными калитками, тропинками, с загадочными дверьми, за которыми кто-то когда-то жил. Кто-то настоящий. Я воображаю, что идут к ним, вхожу, брожу по запылённым комнатам, перебираю старые вещи, которые рассыпаются в руках и чувствую, как медленно и верно превращаюсь в что-то значимое.

Я считываю следы будней, стёртые временем, вдыхаю чужие желания, разбросанные в сломанных вещах, в высохших деревьях видится цветущий сад, лопаты и ручной труд. Я подхожу к ним погладить стволы, доказательство былого величия. Они — как следы на песке, исчезающие в новом витке волны, только медленно. Или, наоборот, это мы для них как цветы, приходящие и угасающие так быстро, почти незаметно. Под корой сотен колец они даже не помнят нас.

Как же так случилось, что ощущение дома таилось не там, где шумел великий океан, и не там, где были люди одной крови, и не там, куда я приехал, а здесь — в городе из прошлого. Как случилось, что чувство волшебного покоя, когда все вещи на своих местах есть там, где меня не было?

Если бы я жил в прошлом, когда люди ненавидели и любили, когда верили в силу крови, в братство, устраивали войны, и ставили слово честь и убийство на одну строку, я был бы лучше других. И вовсе не потому, что перечисленное не свойственно мне. Напротив. Когда бы отрицательная удача благоволила и власть упала с небес как мана, как знать, сколько миллионов или миллиардов я бы мог уничтожить. Насколько отточенной и страшной могла бы быть моя злоба. Скольких бы мог ненавидеть и истребить без угрызений совести. Но я был бы лучше из-за другого. Я хотя бы понимал, что — чудовище…. Когда они всю свою жизнь проведут в «обаятельном» позорном неведении наигранной святости. Человек — самое опасное животное не потому, что получает удовольствие от власти, и не потому, что не догадывается о сути, а потому что тратит все усилия, чтобы думать о себе хорошо…. Точно так же, как опасен влюблённый в хрупкий лес маленький уголёк, который то и дело мечтает о том, чтобы обнять и согреть.

* * *

Давид капался в облачном браслете, прокладывая дорогу к кладбищу деревьев. Ему тоже нравилось таинственное убранство прошлого, и мы потратили почти час слоняясь по пустынным улицам. Он тоже любил загадочные артефакты прошлого. Вот где мы нашли с ним единство, а вовсе не там, где я его искал: в учёбе, взглядах, опыте. Во всём остальном мы были бесконечно чужими, но здесь…. Достаточно одного сходства, чтобы терпеть другого. А возможно он даже более чем я любил все эти старые домики, улицы, и… конечно же, любил совсем иначе. И всё же этой общности было достаточно, чтобы смотреть на человека как на такого, кто тебе хотя бы в чём-то понятен.

А люди тут ещё жили. В одном из переулков нас встретила девочка девяти лет и спросила не хотим ли мы посетить дом Антонио, на что Давид заметил, что никакого дома Антонио здесь быть не может. Девочка уточнила, что речь идёт совсем про другого Антонио, череп которого все ещё торчит на сухой ветке мёртвого дерева. «Тот самый, кто писал про Апокалипсис через триста дней?» – поинтересовался я, на что мне сказали, что всё это враки «куэнтакуэнтос». «Куэнтакуэнтос» – повторил я вслух, и несколько раз про себя, чтобы лучше запомнить новое слово. Так местные жители называли легендариев, людей, которые рассказывали истории. Девочка сказала, что их особенно много на кладбище деревьев, и, если мы не хотим встретиться с ними, нам стоит поспешить до вечера. Давид сказал, что он как раз хотел бы посетить кладбище деревьев, но я поинтересовался, не можем ли мы сперва посмотреть дом Антонио. Человек, который никогда не спорил, потому что в его жизни никогда не было ничего ужасного, согласился.

Дом Антонио оказался куда интереснее, чем я мог вообразить. Тут была масса вещей, о предназначении которых не догадаться. Были материальные книги из бумаги, сшитые нитками, старые, на разных языках, в том числе мёртвых, тех, что исчезли в период глобализации, были вещи бытового обихода непонятного предназначения. Странные металлические булавки, с острыми наконечниками, какая-то штука из двух пластин и пружины, конечно же много генераторов для книг, куда можно было продевать листы бумаги, а потом читать вместе.

Не только каждая вещь рассказывала историю, от которой звенело в ушах, но и серая тишина самой комнаты говорила со мной. Фотокарточка Антонио висела прямо в прихожей, недалеко от любопытного крючка с головой льва, в пасти которого болтались «штуки с ушками и зубками». На фото Антонио выглядел худым, немного усталым с длинными волосами, с вплетёнными штуками, похожими на верёвки. Волосы свисали словно пакли, обрамляя от природы мрачное лицо, украшенное следами улыбки. Но самое важное находилось прямо за ним – зелёный роскошный лес, от чего у меня по спине пошли мурашки. «Здесь он ещё выглядит счастливым» – сказала девочка. «А что случилось?» И она показала на другое фото, большое, в рамке. Здесь он стоял в одиночестве на фоне погибших деревьев и смотрел в даль. От этого сделалось больно.

В следующей комнате, сразу за дверью слева висел энтомологический блок с надписью: «помни, они сделают это с тобой». Под стеклом красовались Парустницы, Голубянки и Синяки, а также пару жуков, которых я мог видеть только в онлайн-энциклопедиях. Но тут они были словно живые. Я схватил себя за новое сильное ощущение. Внезапно захотелось унести их с собой, сложить в коробочку забрать, зачем не спрашивайте. Я невольно потянулся рукой к стеклу, чтобы убедиться, что это не иллюзия. Эти бабочки, жуки говорили мне, что были более живыми и настоящими, чем я сам. Или же… они были настолько же неживыми и ненастоящими, чем, когда я был бы живым и настоящим. Я спросил девочку, было ли хобби Антонио с бабочками постоянным, она ответила, что нет. И я ликовал, потому что догадался. О! Я про всё догадался. Я – исследователь. Я – большой глаз времени. Я всё увижу и всё пойму, все тайны этой комнаты откроются мне. Невидимая история наполняла меня словно пустой стакан до самых краёв, вот-вот и переполнит жизнью, настолько настоящей, что ни я, ни моя бабка, ни отец, ни Давид, никто, не мог бы и мечтать о такой.

Мощь воображения приобрела вес, стала могущественной настолько, чтобы преобразить историю комнаты в реальность точно так же, как принцы Амбера изменяли дорогу к истинному измерению. Кажется, я и сам растянулся, посмуглел и стал похожим на Антонио, видя его глазами зелёный лес, море, участвуя в уборке мусора, разговаривая с сотнями людей в первый и последний раз на разных языках. Я прельстился его безграничным чувством свободы и тупым чувством боли, мне захотелось остаться здесь, остаться в этой комнате, остаться в этом измерении, остаться таким как он, прожить его жизнь и уйти, уйти так, чтобы пусть хоть и за стеклом, но оставаться настоящим, существующим, существовавшим…

Я ощутил себя большой зелёной книгой, книгой про его жизнь, такой, где есть страницы, о которых не догадывается он сам. Она была здесь всегда и её страницы появлялись прямо передо мной. Я – Антонио.

Ощущение места и времени вернулись ко мне через несколько часов, когда я уже стоял у высохших ручьёв из корней. Они выглядывали из бескрайнего моря, моря песка, которое сталкивалось с другим морем, морем воды. И оба моря были мертвы. По внешнему виду, по изгибистым стволам, по отсутствию коры, я догадался, что это место и есть то самое кладбище деревьев. Оно пугало тем больше, чем лучше в памяти отзывалось фото Антонио на фоне живого леса. Возможно, догадался я, это и есть тот самый лес. Ведь люди склонны возвращаться туда, где им было хорошо. Если он любил эти деревья, то его череп тут не случайно, а как доказательство, что он принадлежит этому месту точно также, как и место принадлежит ему.

Я не видел сам череп, но по группе людей, стоящей у одинокой оливы, догадался, где искать. Туристы столпились вокруг дерева, и внимательно слушали. Сомнений не было, среди них был ещё один куэнтакуэнтос, заправляющий очередную историю про человека, который то ли писал на стенах про апокалипсис, то ли собирал бабочек, то ли бегал городские марафоны, то ли участвовал в группе защиты природы, то ли был местным активистом, то ли полиглотом, то ли ужасным анархистом, то ли всё это сочеталось в нём понемногу час от часу. Я успел узнать про конфликт с отцом, про переломанную ногу, которую никак не оперировали, про желание уехать на другую сторону земли, про странные отношения с деньгами. Каким-то странным образом час от часу Антонио оказывался в бедности и опасности. Ему помогали одни незнакомцы, а другие незнакомцы сулили беду. Он шёл к людям и бежал от них. Я подумал, что не смог бы жить как он, в постоянной опасности, скитаниях, палатках, разговорами с незнакомыми людьми. Для меня всё это было недостижимым актом храбрости, и его история играла туже роль, что и история Гекльберри Финна играет для современных людей: что-то между безумием и восхищением. Так жить нельзя, но было бы классно, если бы можно.

Давид проверил, что я реагирую на его внимание и не донимая лишними словами просто направился к толпе туристов. А у меня обнаружилось ещё одно сильное предчувствие. Сперва оно было крошечным, как котёнок, сидело где-то справа от края угла зрения. А потом начало шириться пока не заняло всё внимание, как жужжание в ухе, как назойливая мысль без текста. Невозможно было разгадать о чём оно. Я подтянул большой пояс, выполненный как имитация кожи, и направился мелкими шагами к морю воды, пытаясь не утонуть в море из песка. Что-то очень важное происходило сейчас. Обычно я мог уловить мысли или чувства, чтобы исследовать их, но сейчас, эти способности не работали. Возможно новое ощущение оказалось настолько огромным, необъятным, что в нём тонуло и вязло всё, точно так же, как и мои кеды тонули и вязли в горячем песке. Из-за волнения я начал покручивать кончик волос у виска, и уловил издалека взгляд Давида. Он следил. Внезапно чувство оформилось и неслышимый голос, похожий на ветер в ушах нашептал: «Ты никогда сюда не вернёшься». Я скептически скривил лицо. И не только сюда, но и в квартиру Антонио. И не только туда, но и вообще. Вообще? Что значит вообще? «Вообще — значит вообще». На языке появился металлический привкус абсолютного одиночества, погнутости, ностальгии и я снова как бы вернулся в тот день, когда первый раз узнал про существование смерти.

Я встал лицом к морю воды, а спиной к морю из песка и сказал: «Ты — фотоаппарат». И добавил: «Ты — видеокамера». «Снимай» — приказал я себе, и открыв глаза, начал жадно поглощать реальность, словно в последний раз. Схватил рукой памяти облака, обнял пальцами памяти море, начертил глубоко в душе корни погибших деревьев, постарался вырвать из времени своё лицо, тело и образ: оливковую рубашку, футболку и потёртые джинсы. Конечно, я вообразил себя выше, чем есть. А потом посмотрел на Давида и приказал памяти запомнить его навсегда…. Навсегда – значит, пока я не умру.

Всё, что смогу вспомнить через семьдесят лет — корни погибших деревьев. Сотрётся лицо Давида, сотрётся образ оливковой рубашки, поблекнут джинсы, смешаются здания Мальграт-де-Мар, даже море сотрётся в песок. Только мёртвые, похожие на руки людей, корни, будут всплывать в памяти день ото дня. А от образа Антонио останутся лишь длинные волосы и коробка с бабочками. «Они сделают это с тобой» — надпись, которую невозможно стереть. Вижу её каждый день.

А пока я буду верить в то, что властвую над памятью и могу приказывать ей. Буду продолжать верить, что я — фотоаппарат, я — камера, что могу противостоять времени, ну хотя бы до тех пор, пока существую. Позвольте побыть наивным, ведь и эта способность уйдёт.

* * *

Давид появился из-за спины и предложил посмотреть на череп. Он подгадал момент, когда туристы покинули достопримечательность, чтобы я чувствовал себя комфортней. Рядом с деревом осталась лишь женщина с большой шляпой. Она держала её в руках, так как сильный ветер с моря время от времени намеревался сорвать убор с головы, поэтому ей приходилось то и дело хватать шляпу двумя руками. «Не хотите услышать историю про того, чей череп обдувается ветрами?» — спросила она, а я скривился, — ещё одна куэнтакуэнтос. «Вам не нравятся легендарии?» — спросила она. Я решил, что не стану отвечать кому попало. «Странно, зачем же тогда вы сюда пришли?». Какая наглая особа, подумалось мне, позволяет указывать, что делать. Схватив грубость за короткий поводок, я мягко ответил, что мы здесь ради того, чтобы посмотреть на кладбище деревьев, и конечно ради Антонио. Наигранная вежливость разозлила меня ещё больше, ведь получалось, что я оправдывался перед незнакомым человеком. «Что странно, ведь Антонио один из первых легендариев, истинный куэнтакуэнтос» – сказала она и уловила удивление, а поэтому продолжала:

Иногда он говорил с сотнями людей за день, придумывая десятки историй просто по щелчку пальцев. Он не делал вид, что несёт истину, но ему верили, ведь выдумкой была лишь история. Легендарий — не тот, кто пытается ввести в заблуждение, а тот, кто выворачивает узор наизнанку, чтобы понять, каков рисунок снаружи.

Антонио был истинным куэнтакуэнтос? Это бы объяснило большое количество древних книг у него дома. Книг, которых я никогда не читал и не видел. Одна особенно запомнилась. На обложке были нарисованы двое мучителей животных. Один — худой с миской на голове и палкой в руке, сидел прямо на хребте бедного высокого животного, другой — толще, сидел на хребте низкого животного. Животные были похожими, но всё же разными. Со временем я узнаю, что на голове был шлем, а в руке не палка, а копьё, но их странное занятие останется загадкой навсегда. Невольно вспомнились слова контессы: «Контексты утеряны».

А что же на самом деле случилось? Жил какой-то парень, когда деревья ещё были зелёные, а небо становилось красным. Были у него мама и папа, но в разводе. Отношения отвратительные, особенно с отцом, мать он просто не видел. Обычная история, ничего особенного. Ну парень странный. Мечтал уехать на другую сторону земли, в Южную Америку. В те времена было не принято менять место жительства, так, как сейчас. Но зачем такому человеку, который скорее не любил людей, чем любил, нужно было говорить с ними? И не просто говорить, а придумывать и рассказывать?

Как эта маленькая история, история личная, наполненная тайнами и секретами, вдруг внезапно выросла, пронеслась сквозь время и превратилось в то, чего сам Антонио и вообразить не мог? Так ведь не бывает? Не может же быть, что люди, приходящие к дереву с черепом, сменяющие по несколько профессий, выбирающие себе родственников и детей, друзей и даже характер, живущие по непонятным правилам и с нелепыми целями хоть как-то связаны с Антонио? Не может быть так, чтобы кто-то из них, не знающий ни горя, ни проблем мог хоть что-то понять в его жизни.

За гладким черепом в сторону противоположную от моря воды, туда, где простиралось море песка, где холмы загораживали край неба, открывался вид на другое кладбище. «Перед вами развалены старого города, которые называются Касос дэ арена» — поучительный тоном произнесла куэнтакуэнтос у которой ветер пытался украсть шляпу. Всё, что мне было известно про «Касос дэ арена» — высокий уровень опасности и отсутствие всякого оборудования для туристов. Иначе говоря, Касос дэ арена был настоящим в отличие от собора La Sagrada Familia и других «памятников истории», в которых, конечно, ни осталось ни единого аутентичного кирпичика. Вот почему, посетив дом Антонио, и увидев то, то, что на самом деле соединяло прошлое и будущее, я ощутил дыхание вечности, которое буквально взяло меня за руку, как сделало это когда-то давно, когда мы вместе с Ней стояли и слушали музыку Тихого Океана. В тот миг вечность впервые прикоснулась ко мне, и оказалось, что мы не равны, что мы не родственники, и даже не знакомые. Что я никто.

* * *

Дэвид быстро сообразил, как добраться до «Касос дэ арена». И хотя он принял внутреннее решение, и скорее всего огорчился бы на отказ, он оставил решение за мной. Он оставил решение за человеком, который разрывался на две части. С одной стороны, я искренне хотел посмотреть на город из песка, тем более, навязчивый голос продолжал повторять «никогда не вернусь», а значит было бы глупо упускать шанс прикоснутся к прошлому, но, с другой стороны. С другой стороны, я не мог не читать статистику про убийства, ограбления, прочие ужасные штуки, чтобы игнорировать, что около «Касос дэ арена» за прошлый год случились целых три инцидента. Три инцидента за год — это очень много, а один из них был фатальным. Стоит ли мне быть трусом и в этот раз? Ведь, он обязательно послушается меня? Может быть его придётся уговаривать пять минут, но я ведь знаю, как правильно аргументировать? Знаю на какие точки нужно нажать, чтобы Давид отказался от затеи? Неужели я так сделаю?

Я ещё раз посмотрел в сторону моря, чтобы услышать предупреждающий голос: «Ты больше никогда не вернёшься». Голос все ещё звучал. Я ответил с полной ответственностью: «Замечательная идея», и тут же внезапно споткнулся об хитрый корень, похожий на песчаную змею.

Ох как он был доволен, ох как он был рад. Мы быстро наверстали несколько километров по разбитой дороге, частично засыпанной песком. Идти было трудно, но нам по силам. Прошёл почти час, и взгляду открылись первые мёртвые здания с выбитыми окнами. Ах как интересно было бы заглянуть туда, чтобы увидеть что-то необычное. Ноги привели нас к подножию, а дальше дорога уходила резко вверх. По бокам были раскиданы заброшенные дома, которые, как и наш рот были набиты песком. Песок показывался всюду из всех щелей, а я то и дело заглядывал в чёрные глазницы-окна, как если бы дома были черепами. Белые стены стали серыми, некогда терракотовые крыши из того, что здесь называлось «теха» выцвели так, что напоминали хвост старой лисицы или северной белки, чучело которой как раз стояло на полке в родном Фудзисава. Одна из рам прилегала прямо к дороге, и мы смогли увидеть стулья и остатки кухонного гарнитура. Злые люди повыдёргивали все ящички, сломали все дверцы, коме одной, что болталась на петле из последних сил. За ней на полках лежали горы девственного песка чистого без следов животных или людей. Никого. Никого давно не было. У меня захватило дух, ведь мы были единственными за долгие годы, кто ступал здесь.

* * *

65b6adf45de72_.thumb.jpg.cbb9182fa64058b2cc7bccc925e03fcc.jpgЯ вспомнил бесконечные лабиринты улиц и одноэтажных домов, реку, зажатую в бетонных плитах и станцию, на которую как муравьи прибывали туристы. Место тысячи лиц. Я часто ходил туда, чтобы посмотреть на людей, ожидая увидеть кого-то, кто бы удивил меня. Железная дорога пролегала вдоль береговой линии, и я мечтал, когда выросту отправится из Югавара в Камакуру самостоятельно, чтобы все сорок минут смотреть на залив и воображать, что дорога никогда не закончится. Больше всего в детстве нравилось думать о том, что дорога никогда не закончится. Будет много людей в поезде, на станциях, в толпе. Я буду подходить к ним, узнавать разное, и снова возвращаться на свою линию, чтобы ехать из точки А в точку Б и смотреть на вечный залив. Всегда. Навсегда. Иногда в полудрёме снятся безлюдные улицы словно запутанные в паутине со столбами и проводами, улицы, заворачивающиеся друг в друга, пересекающие железнодорожные пути или идущие вдоль реки, скрытой за железными заборами. В этом сне мне кажется, будто я остаюсь один навсегда. Навечно. Всё живое оставило город, мир. Ещё свежи следы благовоний, звуки шагов висят в воздухе, а на фоне вкрадчиво мурлыкает шум воды, ещё стоят таблички, указывающие как добраться на остров с пляжами, ещё горит свет на станциях, стоят автоматы с напитками и продаются булочки с зелёным чаем. В этом мире всё хорошо, потому что в нём есть воспоминания о людях, но нет их самих.

* * *

Подъём закончился и за красными крышами задрожало море. Мы остановились, чтобы увидеть с высоты посеребрённую слепящую сжигающую воображение синеву. Мёртвые деревья затерялись внизу, оставляя лишь напоминание о себе. Голос усилился, я мысленно ответил: если можно было бы остаться, то остался бы. Навсегда. Навечно.

Мы прошли сквозь бывшую площадь с рыночными павильонами, зашли в пару опустошённых магазинов, нашли церковь. Время убегало так же быстро, как и песок. Следовало возвращаться, но мы осознанно медлили, ведь это был тот самый мир, в котором всё хорошо, потому что здесь жили воспоминания о людях, но не было их самих. Почти не было. Если не считать нас. И если не считать тех, кто уже шёл за нашими спинами.

Я обернулся на звук, который пронёсся в сознании словно выстрел ужаса и напомнил о том, что «Касос дэ арена» не был одним из снов, а значит в нём не могло быть всё хорошо. Впереди из-за угла показалась рожа, за которой вылезло туловище почти такое же большое, как и туловище Давида. Пусть меня обвинят в лукизме, но я представил это, определённо человеческое лицо, скорее, как рожу барана излучающую опасность. Оно напомнило мне лица продавцов «радости и печали» у голубых трамваев, куда нередко приходили туристы. Я знал кто они такие, знал, что они делают, и всегда обходил десятой дорогой. Все эти долгие годы, все долгие годы я был самым осторожным ребёнком, который ни разу ни сломал ни руку, ни ногу, ни попал ни в какую сомнительную историю. Бабушка часто хвасталась перед знакомыми моим достижением, хотя лично никогда не хватила. Поэтому я хвалил сам себя. Ты такой осторожный, внимательный. Ты знаешь где ходить и в какое время. Ты не делаешь глупостей как они. Ты не пропадёшь. Столько лет ограничений и концентрации насмарку.

Я увидел ещё пару человек с другой стороны, которые медленно приближались к нам, и оценил степень опасности. Грабёж? Исключено. Нечего брать. Значит медленное и страшное насилие. Пытки. Возможно с извращениями и изнасилованием. Я вспомнил статьи, которые читал и посмотрел есть ли какой-то способ убить себя самостоятельно, ведь пытки – не для меня. Но рядом не было ни обрыва, ни острого столба, ни куска битого стекла, ничего такого, чем бы можно было бы разрезать яремную вену. А даже если бы и было, я бы это смог сделать?

Смысл голоса с моря воспринимался совсем иначе. Конечно, теперь я точно никогда сюда не вернусь, и вообще никуда больше не вернусь. Но как же глупо произошло! Какой идиотский конец истории для человека, который всю свою жизнь положил ради того, чтобы так не случалось. Я вообразил будущее, столь же ужасное, как и текущий миг. У дерева с черепом стояла всё та же куэнтакуэнтос и, не скрывая надменности улыбки, рассказывала.

«Наверху перед вами развалены старого города, которые называются Касос дэ арена. Вот уже как три года назад двое молодых туристов, Мичи Оосава и Давид Коэн решили полюбоваться красотой города из песка, где были жестоко убиты, а после изнасилованы или наоборот. Не поступайте как Мичи Оосава, ведь он конечно же про всё знал, но…». Я мысленно плюнул в её лицо и в тот же самый момент ветер грозно вырвал шляпку из рук и унёс в небеса. Когда усилием воли я прогнал её из воображения, человек с козлиным лицом достал складной нож. Давид посмотрел не столько на меня, сколько в глубину, и если бы мог прочитать меня, то прочитал бы лишь страшный стыд. Я бы мог броситься на нож, умереть как храбрый человек, тем самым смыв позор. Это выглядело бы благородно и в легендах люди бы вспоминали обо мне незлым тихим словом, не родился бы никто, кто смог бы написать обратное, рассказать правду. Можно сильно закричать, заглушить страх, закрыть глаза, и использовать тело как мешок для костей, чем оно и является. А потом всё закончится, возможно даже быстрее, чем могло бы.

В горле пересохло, захотелось достать флягу. Давид стоял рядом не сводил глаз с козлиной морды, которая беззастенчиво приближалась к нам. Он выждал, когда до морды оставалось несколько шагов, присел, сжался и бросился прямо на лезвие. Опять позор, это ведь было моей идеей, однако призрачный шанс на побег не стоило упускать. И я побежал в ту же сторону, что и Давид, обгоняя его и человека с козлиной головой. Я увидел, как лезвие полоснуло левую руку Давида, кровь хлынула на песок, но в тот же миг на землю упал не он, а человек с ножом. Облачный браслет на левой руке замигал ядовито-синим цветом, и тогда Давид протянул руку к небу в то время, как кровь заливала ему рубашку и лицо. Двое с противоположного края остановились и потеряли всякий интерес. Даже человек с козлиной мордой не спешил двигаться в нашу сторону. Конечно это мог быть обманный манёвр. Вот они соберутся, настигнут нас, или же нас уже поджидает расплата. Но ничего из этого не произошло.

Случилось самое банальное. Давид не умер и даже не упал в обморок. Напротив, он находился в приподнятом настроении и весь час постоянно травил шутки, в основном про случайные сексуальные связи с неудачным концом. И хотя мне не было смешно я невольно подхихикивал и не мог требовать его прекратить или заставить прекратить себя. Кровотечение устало от наших неумелых попыток наложить жгут и просто остановилось само по себе. А потом в небе блеснул солнечный зайчик и со стороны моря поднялся гидронавер – аппарат амфибия. Он поднял наши усталые тела в воздух, и на какое-то время я увидел бесконечное море прямо под собой, приказывая запомнить его навсегда. Ты – фотоаппарат. Ты – видеокамера. Говорил я себе. Ты – никогда не вернёшься – сказал голос в моей голове в последний раз.

Dante

Ты — покинул сердце
Не отдав долгов
Не подмёл дороги
От своих следов

На вольтах червовых
Напечатал крап
Чтобы оказаться
С пешек во ферзях

Рассовал лохмотья
Громких слов «Поверь»
По местам надежды
И в сомнений щель.

Копоть поцелуев
Не согревших нас
Плесенью покрылась
Чёрной на стенах.

В мрачном положенье
Нет твоих заслуг
Потому что в сердце
Есть моём недуг

Я — заставил сердце
Биться для долгов
А в душе-дороге
Нет моих следов.

Dante
  1. Почесать котика. Если вы знаете где нужно почесать фантазию человека, чтобы ему стало хорошо, вы достигли первого уровня
  2. Опыт. Если читая книгу, вы получили новый опыт переживаний, способа мышления, осознали себя великим тираном или же маленьким человеком, или смогли пробраться в душу к Чичикову..., поздравляю -- это второй уровень
  3. Вопросы. Если после прочтения у вас появились новые вопросы, которые раньше вы не замечали, срочно пишите, что читаете.
Dante

Традиции одиночества

 

Нет ничего более наполненного традициями, чем похороны и свидания. И если с первым никто не спорит, то со вторым сложно согласиться. Но только на первый взгляд. В свиданиях всё вымерено. Слова известные, глаза печальные, места заветные. Порой традиции настолько сильны, что иногда в местах свиданий определён не только чёткий порядок кто, где, кого, но и «парковки» закреплены поимённо и, даже, как говорят, передаются по наследству! Вот за этой ёлочкой стоял Вася, за туей – Петя, а вот рядом библиотека. Не хотите пройти в библиотеку?

Традиции. Они сильны. Как никогда! Даже если используете клятые онлайн приложения, традиции – это первое, что выходит из тени и предъявляет невидимые правила. Если человек отвечает на вопрос: «Что ищешь» – «Привет», значит, он попирает традиции. Это плохой человек, и место ему в чёрном списке. Если на свидании он говорит, что у него защемило сердце – это традиции. Натёр ноги – снова традиции. Сбежало молоко – традиции. Внезапно поднялась температура – конечно, традиции! И горе тому, кто не чтит их. Горе, ибо девственны несведущие и не знают, что творят.

Условности окружают человека, словно мухи; система знаков, предписаний, определяющая миг будущего. Если при знакомстве вы спрашиваете, какие фильмы он смотрит, значит, вам искренне плевать. А если спрашиваете, какие книги читает, то вы либо хотите пройти в библиотеку, либо…. Что-то страшное есть в людях, которые спрашивают о книгах, и что-то извращённое в тех, кто задаёт вопрос о теме научной работы на первом свидании.

Милая традиция говорить о том, что нравится. Иногда это откровенный практичный разговор с целью выяснить предпочтения, но чаще всего – ширма для пустых разговоров. И весьма пошлая. Если бы люди на самом деле хотели говорить о том, что им нравится, они бы говорили о сахаре, алкоголе и наркотиках. Но они стыдятся. Всегда! Почему это запретные темы? Ведь можно прийти на встречу, приняв на грудь двести грамм коньяка, но нельзя поговорить о пирожных и каннабисе? «Какое у тебя хобби?» – спрашивают они. А у меня даже нет возможности сказать правду, ведь я не хочу «всё испортить», верно?

Если не желаете говорить о том, что нравится, говорите про то, что бесит. Вы обнаружите, что есть множество вещей, которые вызывают раздражение одинаково. ООН, которая постоянно беспокоится. Кровать, которая бьётся спинкой об стену в два часа ночи, потому что сосед показывает чудеса эквилибристики. Все эти люди, которые пишут, но никогда не приходят. Ожидания, которые не сбываются. И, наконец, секс, который в начале обещает избавить от одиночества, а потом на кульминационной ноте даёт понять, что «ничего и не менялось». Или хуже: бесконечный конвейер из встреч, где вы как будто устраиваетесь на работу, проходите десять собеседований и одновременно сами их проводите, что одинаково извращает и отвращает. Свидания, как и власть – развращают. Неужели совпадение?

Есть способ это сломать. Нужно вообразить, что человек, с которым встречаетесь, бессимптомно смертельно болен. У него рак, метастазы пошли в почки, просто никто не заметил. И вот через час-другой он буквально отключится и упадёт навзничь, как только расстанетесь. Это крайний раз, когда кто-то видит его. Последний вечер для слов и нежности. Потратьте их не жалея. Пусть он уйдёт с достоинством веря, что был симпатичен. Хотя бы сегодня. Ну хотя бы вам! Ощутите надрыв струны, прильните к горьким устам ангела смерти и вкусите надежду. Почувствуйте: несмотря на то, что вас разделяет расстояние в пару метров, на самом деле это как пропасть от земли до другой экзо-земли. Потому что так и есть. Человек не может прикоснуться к человеку, как бы он ни хотел, как бы ему ни казалось возможным. И все разговоры о том, что нравится или бесит – не могут сделать людей ближе. Стоят ли они времени, даже если традиция требует?

Точно так же, как яркое солнце выжигает волосы, точно так же цепочки свиданий превращают людей в чистые инстинкты, предсказуемые реакции и прочитанные книги. Есть ещё одна древняя традиция: традиция «лишь бы всё не испортить». Доводить ситуацию до цугцванга, строить дом, но мало по малу терять крышу, стены и фундамент, и в конце концов сказать: «Я сделал всё, что мог» вместо того, чтобы снести в ноль. Непринятие затрат – очень по-человечески наивно и неизбежно.

Хотите другой секрет? Навязанный долг. Излучайте крайнюю заинтересованность и обеспокоенность (почти как ООН), и человек почувствует себя должником. Не только горы двигает упорство, но и людские чувства. Напишите раз, два, отобразите заинтересованность. Будьте немного навязчивым, но мягкой силой, и сила победит сомнения.

Есть другая крепкая валюта – внимание, не только кошке приятно. Казалось, людей становится всё больше, а внимания всё меньше. Мировая инфляция, дефицит. Человечество придумало банки внимания, сети и лайки-наливайки для хранения, замораживания и просматривания. А внимания как не хватало, так и не хватает всё больше и больше. Поэтому пишите, Саша, пишите, пока годы золотые. Пусть на дворе непогода, пусть осенний дождь не располагает к рандеву, просто сделайте усилие и напишите снова. Отбросьте гордость и предубеждение, используйте нужный ключ, правильный подход и пишите. Пишите, пока бог любопытства не возьмёт своё, а он возьмёт, если удача улыбнётся. А удача улыбнётся, если дать ей шанс. Давайте в долг и воздастся вам по словам вашим.

У некоторых людей есть традиция: «лишь бы всё не испортить». Те, кто придерживаются её, обязательно согласятся, даже если не хотят. Они настолько боятся «испортить всё», что готовы поехать на встречу с незнакомцем в дождь, когда осень велит быть дома. Идеальные люди для тех, у кого есть терпение и внимание.

В конце концов, любопытство съедает вас, и сквозь сомнения вы берёте зонт, выходите из подъезда, дождь как на зло заканчивается прямо перед носом, которым недовольно вертите, ожидая маршрутку. «Какой ужас», – думаете вы, пытаясь понять, почему столько всего было отдано именно вам без всяких причин, хотя столько раз было сказано: нет, нет и ещё раз нет. Ведь осень, тьма, плохая погода – это оправдание. Или нет? Может быть, правда - рак терминальной стадии? Конечно, вы даёте себе обещание наказать наглеца, если рандеву станет скучным, но любопытство уже подогрело молоко на плите, расплескало подсолнечное масло и вскружило голову. Трамвай-желание на колёсиках уже ищет вас в тёмном городе, на тёмной-тёмной улице, с тёмным-претёмным зонтом.

Топик подкатывает к кафе как раз недалеко от той самой библиотеки. Не забывайте традицию: нужно казаться милым и говорить безобидную ерунду. Вы заходите, движетесь мимо столиков вглубь, словно в казино ищете однорукого бандита. Стучит воображаемое туше, потом гонг. Интрига. И вот за тем самым столиком, который предназначен судьбой, сидит он – улыбчив, красив и, по традициям, заботится о вас так, словно вы ему родная мать! Да боже мой!!! За что мне всё это?! 

Первое время вы проверяете нет ли под столом скрытой камеры. Вы смотрите на него всего пару минут, а уже раздеваете и мысленно укладываете на стол вместо чашечек кофе, скрывая варварские помыслы ехидной ухмылкой. Здесь вы следуете древней традиции: казаться скромным и не играться с едой раньше ужина. Конечно же, он большой и сильный, с добрым ясным взглядом, всё как по заветам древних писаний, заказывает вам кофе, а вы забрасываете блесну похвалы, чтобы не соскочил. Гадина! Пусть только попробует! 

Есть и такая добрая традиция: хвалить за глаза, особенно если они красивые, даже если нет – всё равно. Главное расслабиться, вспомнить про терминальную стадию рака и понять, что на самом деле вы ничего не понимаете. Смотрите в другого человека, а на самом деле вглядываетесь в пропасть, испытывая ужас и восхищение. И пропасть смотрит на вас тоже! Дааа!!! Это на самом деле ужас и восхищение! Ужас – потому что неизвестность, и восхищение – ровно по той же причине. Недавно учёные установили, что люди мечтают о сексе с человеком, который бы был им хорошо знаком, но при этом неизвестен. Тот случай, когда знание убивает желание!

Догадываетесь, кто лучше всех занимается сексом? Люди со склерозом!!!

Есть традиция: не хотите много говорить – спрашивайте. Попросите рассказать о себе и зацепитесь, крепко сожмите за эмоциональное. Люди делятся на два типа: те, кто умеет рассказывать о себе, и те, кто хотел бы. Он оказался из первых. И пока я пристально следил за ним и фантазировал, он успел поведать про работу, успехи в спорте и хобби. А потом хвастливо заикнулся о плохих людях, которых превзошёл. Моё бесстыжее любопытство ухватилось за эту нить и потянуло.

Хорошая традиция - никогда не касаться болезненных тем, особенно на свиданиях. Погода, политика, мода, искусство, глупости, да что угодно, только не значимое. Никаких вопросов о зарплате. Получает много – подумает, что не интересен, получает мало - подумает, что вы ищете, куда податься. Не касайтесь скользких тем, потому что рыбка сорвётся.

Он замолкает, изменяется, бледнеет, словно старый телевизор перещёлкивается на сломанный канал. Тело сжимается и разжимается как пружина, мускулы суетятся под тканью. Омут памяти захватывает сознание, отражая тени прошлого, одноклассников, знакомых, семью. Сперва он говорит медленно, потом всё быстрее и быстрее. Как старый проигрыватель, который вот-вот разгонится. 

Я молчу, поздно сворачивать.

Маленький разговор превращается в монолог. Больше не хочется воображать его голым на столе. Он вспоминает про детство, про школу, вспоминает, кто травил его и издевался. Его губы иногда искажаются, отражая зов гнева, когда он сладко зачитывает годами заученный приговор. Перечисляет каждого, словно судья, по имени. Кто спился, кто потерялся, кто прогулялся. А он? А он, конечно же, выжил и доказал всем. Когда он говорит, что у него отличная работа и высокая зарплата - это звучит как злая насмешка. Как если бы человек, которому отрезали ноги, хвастался, что его носят на носилках, и наконец-то ему не требуется ходить.

Сижу, словно на похоронах, читая, скрытые на лбу, в свежих морщинах, строки про стыд, про боль, про всепоглощающую месть, про мысль о том, что он сделал всё сам. Я в ужасе, и не только из-за того, что чувства, проходя через его тело, проходят через моё,... но и в ужасе от того, что упущено главное. 

Никто не был наказан никем. Никто не стал хуже никого. Никому не лучше от никого. И никто не может сделать себя.

Ужас охватывает и потому, что мне тоже нравится думать, будто всем управляю Я. Есть такая традиция: считаться творцом себя. Сказка про человека, который сделал себя сам, известна каждому. Самая древняя, мрачная и самая проклятая традиция. Хотя слова написаны, известны, никто не смеет поднять их из бездны и произнести вслух. Как будто проклятая запрещённая картина на самом видном месте, но все делают вид, что её нет.

Я пытаюсь вырваться из ужаса, мысленно бросаю кофейную чашку на пол. Традиция: вы должны вести себя хорошо. В воображении чашка медленно падает и разлетается, будто хрустальная, на тысячи осколков. Как и человек предо мной, словно склеенный детскими руками, неумело и неуклюже, но остающийся суммой частей, а не целым. Он смотрит на меня без слов и, возможно догадывается, что снова и снова я разбиваю чашку, имея власть только над воображаемым, точно как и он сам. Его щёки наливаются румянцем, глаза блестят, а моя рука тянется к зонту, который еще не был использован. Я понимаю, что должно случиться. Но есть традиция: если вы собираетесь плакать…. 

Запишите. Если вы собираетесь заплакать, вам нужно сперва выпустить одну слезу слева, а потом, через минуту, вторую – справа. Не перепутайте! И главное, вы не можете закатывать истерику, кричать или бить ногами. Вы должны держать себя в руках, как и все остальные дни до тех пор, пока смерть не освободит вас. Не освободит от обязанностей, которые вы никогда не брали по собственной воле.

Я смотрю, не отрывая глаз. Он расправляет широкие плечи, губы неопределённо изгибаются и воображаемые осколки личности вдруг сходятся воедино так великолепно, что приходится сдерживаться, лишь бы не закричать. От радости. В его лице читается самое прекрасное, что может случиться в человеке: принятие слабости и свобода. Время замерло, чтобы память наелась сполна и запомнила истинную красоту. Чтобы она унесла с собой хотя бы частицу того, чего не каждый день увидеть, и не каждую ночь познать.

Но традиции возвращаются. Его руки смыкаются, он восстанавливает утраченную власть над телом, на котором как на трупе Франкенштейна снова проступают тряпичные швы. Я пытаюсь удерживать в памяти то, что видел несколько секунд назад, отмахиваясь от чувства беспомощности и удивляясь, как сложно признать хрупкость, даже если ведаешь о ней. 

Что случилось с нами? В какой яме человечество откопало скрижали? Не знаю. Но это не случилось ни на горе, ни на небе. Их достали из пропасти, самой тёмной страшной пропасти, куда только заглядывал человек. Ему не пройти мимо ни за что. Никакими хитростями, никакими традициями не отменить того, что он слаб и никогда не будет править собой, как бы того хотел.

Я бы мог произнести всё вслух, но как же?! Если никто не услышит, а если и услышит, то возненавидит. Незнание по желанию, акрасия: когда всё понимаю – но не хочу. Ведь нет секрета, но кто же рискнёт? По крайне мере до тех пор, пока не узнают о том, что слабость и хрупкость прекрасны. Пока не увидят, что бесконечно малое и незаметное и есть самое дорогое, настоящее стоящее. Как же об этом говорить, если традиции сильны? Если они и есть тот самый тайный клей, которым собраны тряпичные осколки общества, и без которого оно снова рискует развалиться на миллиард кусков. Что если ничего кроме традиций не удерживает человечество от того, чтобы оно уничтожилось, а что если наоборот? Традициям поклоняются не ради мудрости, а из-за страха остракизма, но именно они разрывают душу на одинокие обрывки, и они же связывают эти обрывки в нелепый комок одиночества.

По традиции я должен был бы ему сочувствовать, взять за руку или обнять. Я собирался снять с него одежду, но получилось, что он снял кожу, и это нисколько не романтично. 

На улице мы оба молчали, я наблюдал, как его лицо мелькает в свете сломанного фонаря, который то и дело заикался, мигал. Мы пожали руки в полной темноте, по традиции и по традиции обещали связаться. По традиции люди стараются не высказывать правду в лицо, потому что считается, что правда, брошенная в лицо, - что брызги грязи, заставляет того, кто произносит, нести ответственность. А зачем нести ответственность, если всё и так уже ясно, правда?

* * *

Он звонил. Снова и снова. Снова и снова, каждый раз инициируя и отменяя встречу. И в этом некого винить, ведь одно дело встретиться с тем, кто видел тебя без одежды, а другое дело – без традиций…

Звонки ушли в СМС с текстом «как дела», пока не исчезли полностью наподобие того, как исчезают следы на песке.

По традиции я должен был бы оставить финал обнадёживающим. Должен написать о том, что любовь побеждает, что разбитые чашки склеиваются, если сильно того захотят, а человеку под силу изменить человека. Я должен копировать традиции, чтобы вы несли их дальше, как несли свой крест те, кто прожили в преклонении перед ними. Мне нужно посеять надежду. Но посеять на поле страха, как сделал писатель, которого читал я, и писатель, которого копировал тот, кого читал я, и сказитель, которого слушал тот тысячи лет назад, кого копировал тот, кого читал я. По традиции я должен сделать всё перед страхом забвения. Потому что не писатели копируют идеи, а идеи копируют писателей. Традиции создают нас. Они управляют нами и определяют.

Но больше всего меня пугает иной страх. Страх потерять те секунды свободы, которые иногда случаются, и которые так безумно тяжело прожить самому. Но стоит?!

 

Dante

Тот, кто есть сам у себя ни в чем не потерян. Не страдает по прошлому и не грезит будущим. Он не связан по рукам и ногам обязательствами и существует только здесь и сейчас. Потому что через секунду это уже не он. Это другой он. Другими желаниями и целями. 

Как на анимированных страницах, каждый кадр, запущенный в быстром перелистывании, создаёт иллюзию целостной истории, так и человек, размазанный во времени, создаёт иллюзию единой личности. 

Красивую иллюзию, которую удобно звать по имени, любить, ненавидеть, желать, бросать, обнимать.

Человек не видит человека. Он видит пост свечение пост образа, как след от солнца.

Человек не говорит с человеком. Он говорит с остаточным звуком, пост эхом, от пост эмоции.

Человек не любит человека. Он любит пост восхищение, пост прикосновение, многие из которых принадлежат предыдущим. Каждая новая любовь как годовые круги, новая кожа поверх прежних чувств, сквозь которую видны образы бывших. Иногда выдавленные слишком сильно сквозь время, в форме шрамов и ран.

Человек не слышит человека. Слышит эхо своего прошлого или эхо воображаемого завтра. Приятное "да", или пугающее "нет". Что в жизни звучит громче? Страх или предвкушение? Или все вместе? 

И лишь иногда смысл кругами на воде достигает тебя. А порой не достигает и вовсе. Но бывает камень, брошенный в центр,  от которого дрожь расходится до самого берега по всему телу и на всем времени, отпущенным ему.

Dante

Там под ярко сине алой 
Убегает сон бандит,
Что-то бережно скрывая 
Под промокший дождевик.

Руки длинные худые, 
пальцы мерзлые немые.
Впереди чернеет мост --
На перилах ржавый трос.

Без огня фонарь вчерашний 
В луже лунный след остыл.
Медленно по-черепашьи 
Бросил что-то у перил.

Свёрток тёплый сине алый 
На холодной мостовой.
Поскорее просыпайся 
За украденной звездой.

Dante

Осень обозначилась первым днём на календарях, но мы ещё не обратили должного внимания на её величество забвение. Двести десять сидел рядом со мной, отковыривая засахарившийся мёд от блюдца. Я смотрел на падающее солнце у холма в форме улитки, и ждал, когда его диск коснётся земли.

— Видишь, — говорил я, — мы просидели тут два часа, ожидая заката. Но, когда светило встретится с полем пройдёт всего минут пять или десять, и оно исчезнет. Это несправедливо.

— Почему? — Спросил Двести десять.

— Когда раскалённый диск касается земли, солнце самое красивое, самое большое и самое живое. Я хотел бы, смотреть на него всегда. Но почему-то всё великолепное скоротечно.

Двести десять посмотрел на меня, оторвавшись от мёда, и я, улыбнувшись, повторил с сожалением:
— Это несправедливо.

* * *

Жизнь в нашем поселении текла скучно, если только я не выкидывал какие-нибудь шалости. Однако, последнее время муза пренеприятным образом избегала меня, сводя досуг к созерцанию восходов и закатов. У холма в форме улитки я посадил красные цветы. Каждое утро, словно играясь в заботу и любовь, поливал их. Это смешило и расстраивало меня. В конечном счёте, мы продолжали доедать бочку с мёдом: сладкое было, но я мечтал о другом.

Солнечные дни проходили дождём обыденности, но стоило ветру принести облака, как мы расстилали ковёр посреди поля, и фантазировали, глядя на плывущих гигантов. Я показывал на облако, а Двести десять должен был угадать, что я вообразил. Потом мы менялись ролями.

Обычно мимо проходили животные. Иногда сказочные драконы. Очень редко можно было увидеть цветы. И уже совсем редко — чувства. Кажется в облаках нельзя распознать чувств. Чувства требуют близости, а пышные гиганты летят высоко, тысячи километров, большие и недоступные. Но иногда, мне встречались облако-радость, облако-смущение, облако-вопрос и облако-неопределённость.

Однажды мимо проплывали несколько пышных грив, похожих на человеческие лица, а за ними расстилалась небольшая тучка в форме прямоугольника. Двести десять обратил на них внимание первым и сказал, что они похожи на нас. Я сперва скептично улыбнулся, но когда поднял голову, не смог отвести взгляд. Меня объял ужас и восторг, и сложно было выяснить какое ощущение превалировало.

* * *

Как-то, будучи у девятьсот тридцать второго, любившего путешествовать, я ненароком соврал, якобы ко мне приходил неизвестный странник, который рассказывал о далёких странах и невиданных животных. Девятьсот тридцать второй внимательно слушал мою речь, удивлялся и охал. Я старался, воображая плывущие облака, плетя из них удивительные истории, и неожиданные повороты. Когда он спросил меня, куда делся странник, я уклончиво ответил, что странник исчез в неизвестном направлении.

Я бы так и забыл о том вечере, если бы девятьсот тридцать второй не разболтал мою выдумку соседям. Утром в моё скромное жилище на холме явился девятьсот сороковой, и спросил — не приходил ли ко мне ещё раз тот странник. Я не смог удержаться и ответил: «Да». Я сказал, что ночью он снова приходил и показывал редкие вещи, которых у нас никто никогда не видел. Девятьсот сороковой любил вещи. Он собирал трубки для курения и свистки. Поэтому я выдумал в своём рассказе, словно у странника было много редких трубок и свистков ручной работы. Мой гость летал от восторга. Он увлечённо слушал меня, и расчувствовавшись, просил странника посетить его дом.

Восемьсот девяносто разводил рыбок. Он услышал о страннике, который видал экзотические моря. А шестьсот восьмой слышал о страннике, который садит цветы. Каждый из них увидел человека, который бесконечно приближался к ним, и вместе с тем, был загадочным и недоступным. Они все полюбили его, хотя никто никогда не видел.

От изгоя я вдруг превратился в желанного гостя, и теперь каждый звал меня. Моя жизнь превратилась в сплошные визиты по расписанию. Утром ждали сотые, днём двухсотые, а вечером — развлекал семисотых. Я ткал пышную ложь из облаков, превращая пар в сладкую вату. Лишь седьмой, который недолюбливал меня, не верил ни одному слову. Но в этот раз даже его скептицизм не мог устоять перед желанием большинства. Я всё думал, что же рассказать седьмому, чтобы он изменил мнение, но не нашёл ни одного увлечения, ни одной вещи, которую он любил по настоящему. У меня не было ни единой зацепки.

* * *

Я не заметил, как лёгкое желание увидеть странника превратилось в навязчивую идею. Они жаждали встретить его всё больше, и каждый день спрашивали о нём. Я знал, что на этот раз Седьмой не упустит возможности изгнать меня навсегда, и в грусти забился на своём холме, забыв о рассветах с закатами и Двести десять с бочонком мёда.

На утро снова назначили общее собрание, и я снова сидел без сна, изредка выходя на крыльцо посмотреть на чистое звездное небо. На нём не осталось ни одного облака, словно я потратил их всех.

Перед самым рассветом ко мне постучались. И когда я спросил, кто это, мне ответили: «Странник». Я открыл дверь, и проводил его внутрь, напоил чаем. Спросил, не знает ли он интересных историй. Но он ответил нет. Я спросил его, не был ли он в сказочных странах — он ответил нет. Я спросил его: видел ли он экзотических животных, но он ответил: «Нет». Я узнавал: есть ли у него редкие вещи, — но он покачал головой.

Он рассказал мне свою историю, и она была крайне обычной. Не оказалось ничего такого, чем бы он мог бы заменить «моего странника», но я просил его прийти на утреннее собрание. Странник согласился, так как ему было интересно увидеть жителей поселения.

* * *

Седьмой как обычно готовился к выступлению, мысленно повторяя свою эпическую речь относительно моего изгнания. Но, когда увидел меня, идущего с незнакомцем, онемел и поспешил затеряться в толпе. Все смотрели на странника, как на абсолютное чудо в совершенной тишине. Когда он остановился посреди площади, шестой вежливо спросил его, кто он такой.

— Я странник, — ответил незнакомец, и толпа ахнула в такт.

Девятьсот тридцать второй спросил:

— Правда, ты бывал во многих сказочных странах с невиданными животными?

— Правда, — отвечал ему странник.

— Правда, ты доставал редкие вещи, которые никто никогда не видел? — Спросил его Девятьсот сороковой.

— Правда, — отвечал странник.

Я растворился в небытие. Никто не замечал моего существования, так как взоры были направлены на другого. Каждый рассказывал страннику известную лишь ему частичку лжи, сплетённую из облаков моих грёз, и каждый раз странник повторял «Правда». Люди радовались и плакали, они хлопали его дружески по плечу, кто-то крепко обнимал, каждый хотел выразить ему собственное признание и любовь, накопившуюся в них. Так они ощутили счастье.

* * *

Я возвращался домой, желая успеть на очередной заход солнца. Небо до сих пор оставалось чистым, и я пытался рассмотреть хоть одну захудалую тучку за горизонтом. Осень наконец коснулась рукой прохлады. Обнимая самого себя, я спрятал внутренне тепло от невежливого дуновения судьбы.

Усевшись в поле, прижав колени к себе, без участия наблюдал за краснеющим солнцем, не смея взглянуть на него прямо, ожидая, когда диск коснётся земли. Вдруг на фоне пылающего горизонта показалась знакомая фигура, в которой узнавался странник.

Пересекая бесконечно поле, я бежал навстречу заходящему солнцу, и когда его пылающий край коснулся благоухающих трав, догнал странника. Он повернулся ко мне взглядом любопытного ребёнка. Солнце сплюснулось, превратившись из совершенного круга в улыбку, словно желало побыстрее протиснутся между горизонтом и пустотой неба.

— Зачем ты отвечал «Правда»? — Спросил я его.

Он нежно улыбнулся мне, и подойдя ближе, прошептал на ушко, словно солнце могло подслушать нас:

— Я полюбил твоего странника.

* * *

Мы любим солнце не за лучезарность.
Не за жару иль зимний безразличья хлад.
Но любим поля аромат,
Игру ветров, дождей ненастность.
Мы любим радужный закат.
Мы любим утреннюю радость,
Как избавление от сонных чар.

Мы влюблены в движенья силу,
Что приютила жизни бег,
Пусть в каждом скрытое светило,
Продвинет мир ещё на век.

Dante

Среди донкихотов

Однажды пасмурным днём…. Или то было светлой ночью. В будущем, а может вчера. Двое спросили меня: «Доволен ли я. И признаю ли, что мой спор проигран». Я отвечаю им: «Ха! Если вы считаете меня должным, предлагаю доказать». Двое улыбаются, хихикают, и говорят, мол, доказывать уже нечего. Сам им докажи и покажи. Ты же видел их? Жил там?

Я им отвечаю: «Да был там. Прожил несколько лет среди донкихотов».  Они: «Среди кого?» Я им: «Воооот, а вы даже не в курсе, а говорите, что я проспорил». Они: «Ты не зарывайся! Говори по делу».

А я вот и говорю. Прожил я худо бедно надцать лет среди донкихотов. Кто такие донкихоты спросите вы меня?  Это такой «местный усреднённый образ». Что оно значит – не спрашивайте, ибо те, кто живут – сами не знают, а если и знали, то давно с их голов отцов голов и дедов голов выветрилось.

А тени смотрю, стоят, слушают. Задумались. Ну ладно.

Так вот про донкихотов. Существа они невиданной доброты. Такими они себя видят. Такими ощущают. Особенно добрые из них те – кто носят артефакты. Артефакты –  это слова на их общем языке (который кроме остальных языков – понимается без переводчика). Вот надел ты на голову артефакт «трусы» – значит молодой идиот или старый маразматик. А если надел на голову железку 200 грамм – тогда уж всеми уважаемый донкихот. А ещё крута, если в руки взять по железке – тогда храбрость +5, сила +10, ум -15 по закону сохранения.

Жизнь у них там как жизнь везде. Ну всего понемногу. Но есть одна забава номер один. На мельницы набегать любят или толпой или так поодиночке. Сами они мельницы понастроят. Сами набегут. В мельнице главное это что? Чтобы она была позабористей, крылья поразмашистей, шума побольше. Если раньше мельницы рисовали на холстах, то сейчас есть и 3D мельницы с объёмным звуком и дымом. Есть так же реалити-мельницы и фаталити-мельницы в форме гриба. Выбирай — не хочу.

Вообщем, всё чин по чину. Чтобы можно было крикнуть: «Не зря погиб, не зря прожил!» Правда иногда их от мельниц калечит, а кого и вовсе убивает. Но донкихоты не растерялись. Тех, кого убило, они записывают на дощечках и свечки ставят с пустым стаканом. Типа «чтобы помнили». С тех пор у них как-то повелось: «мёртвым псалмы, живым камни». Хотя оно и понятно. А от мельницы умереть почётно. Такова легенда. Причём легенда столь прилипла, что от были её теперь уже никто отличить, не способен.

Тень, что слева, спрашивает: «Стало быть, дурочки они?»

Дурочки? Нет. Ну как дурочки. Напротив страшно умны. Причём иногда так страшно, что пробирает. Нет ничего такого, чего бы они не знали. Все мудрые мысли у них записаны. Все лучшие идеи давно придуманы. Правда, их для весёлости периодически забывают, чтобы потом заново напридумать. Ибо же скучно так жить – без новых идей. Не престижно.

Тень, что справа за рукав дёргает: «Так значит скучно там?»

Как скучно? Нет, не скучно! Иногда так не скучно, что и заскучать охота. И дело даже не в самих мельницах, а в том – как они об этом вещают, пишут и показывают. Оно у них словом «мелевидение» называется. И до того оно расшито нитями пустозвонства и глупости, что вызывает палитру чувств от негодования и злости до приступов тихого смеха.

А из всех донкихотов побеждает тот, чья глупость принимается за правду большинством. Хотя частенько при этом меньшинство убивают или трансформируют в первый вид. Но в целом смертностью парируется приростом.

Тень, что слева: «Выходит злые они».

Злые… Злые? Ну как злые. Да нет. Даже добрые. У них все книги и фильмы и сказки о том, как хорошо быть добрым. И что надо жить живать и добра натырять. Есть даже культ в белом. Там прямо чёрным написано что всё – есть любовь. Но толи читать они не умеют, толи времени не хватает, но дорога доброты лежит через пустыню власти, унижения и воровства.

Тень, что справа: «Значит – лицемеры они»

Лицемеры… Лицемеры? Ну как лицемеры. Даже наоборот. За истину они и в избу горящую войдут, а перед тем сами же эту избу за истину и подпалят. Да что там избу – мельница! Истина у донкихотов ОДНА и выше всего, даже похоти. Хотя похоть с истиной часто жмутся рука об бедро. От того, что правд донкихотов много, истина ценится дорого. Как и смерть на мельницах – песни поют о истине в мудрых книгах. Вот только в том беда, что мало кто видел её. И разделить не с кем. В тайных желаниях каждый донкихот мечтает встретить такого оруженосца, который бы смог выслушать его истину, и унести её с собою до конца пути. Но мало таких.

Обе тени вместе: «Ну что ж, видимо, одиноки они»

Одиноки…. Одиноки? Ну как одиноки. Вполне себе не одиноки. У каждого донкихота может быть по три санчопансы и уж как минимум по одной дульсинеи. А уж зачем ему санчо с дульсинеями – об этом меня не спрашивайте. Проблема только в том, что каждый санчопанса и каждая дульсинея считают себя донкихотом. На этом все казусы и завязаны.

Есть ещё санчопансы по крови. Но мало какой донкихот может понять, что не ему, а он служит другим. И редкий санчопанса с дульсинеей могут посвятить рыцаря в оруженосцы. Так они и живут вроде как вместе – но раздельно, каждый сам о себе.

Думаете, они друг друга ненавидят? Ненавидят? Ну как ненавидят…

Да. Ненавидят. Больше всего донкихот ненавидит в себе донкихота. Ему кажется, что придёт день. Однажды он оставит мельницы. Сбросит с себя правду и артефакты. Сожжёт умные книги, так как истина всегда с ним. И возьмет одного санчопансу и одну дульсинею, чтобы служить им до конца дней…

…как простой человек.

Dante

Сны утопий

Посмотрел я пару сезонов Отчаянные домохозяйки. Рукоплеская первому сезону, моему любимому персонажу Бри (ну а как же психи на первом месте), я с отрешением заглянул во второй сезон. В моём воображении снова разыгрался спор:

[Неравнодушный]: Да как же можно снимать такое ****!!!
[Скептик-Циник]: Ну вот не было и опять песня: "Куда катиться мир"!
[Неравнодушный]: Нет! Ну как так можно!
[Скептик-Циник]: Но ведь это как раз самое логичное объяснение. Люди склонны делать продукт, который понравится большинству. Большинству же нравится то, что доступно и вызывает эмоции, потому что думать это вообще очень дорого. 
[Неравнодушный]: Куда катиться мир!
[Фантазёр]: Ладно, ладно, будь по вашему. Пусть люди склонны к изысканному искусству.
[Скептик-Циник]: О боже...
[Неравнодушный]: Это как?
[Фантазёр]: Допустим, высокое искусство стало культом. Всё началось... в среду 15 июля, когда группа британских...
[Скептик-Циник]: Британских?!
[Фантазёр]: Да, потому что другие бы не взялись за такую глупую работу. Так вот группа британских учёных сделала открытие века: если заниматься только высоким искусством, то можно жить в два раза дольше.
[Скептик-Циник]: (изображает фейспалм)
[Прокрастинатор]: А что для этого нужно?
[Фантазёр]: Сидеть, смотреть, читать, восхищаться.
[Прокрастинатор]: О дайте, дайте мне этот дивный новый мир!
[Неравнодушный]: И что? Что тогда?
[Фантазёр]: Ну как что. Гениев носят на руках, купают в молоке, а неучей, неспособных сдержать позывы убивают и четвертуют.
[Скептик-Циник]: Хоть что-то похожее на реальность...
[Прокрастинатор]: То есть, если я ничего не делаю, меня и не убьют?
[Фантазёр]: Да.
[Прокрастинатор]: Чемодан, вокзал, новый дивный мир!
[Неравнодушный]: То есть они убивают ни в чём неповинных людей?
[Фантазёр]: Как же это не в чём? Глупые сценарии, наслаждение тупым юмором, смакование насилия, тентакли.
[Скептик-Циник]: (изображает удивление) А что не так с тентаклями?
[Фантазёр]: А это низшее искусство.
[Прокрастинатор]: Погодите! Это что же у них и порно нет?
[Фантазёр]: Нет. Ну то есть, есть. 
[Прокрастинатор]: (с облегчением) Фух....
[Фантазёр]: Только это балет. Порно-балет.
[Скептик-Циник]: (уже не изображает удивление) Интересно, интересно, и как же это выглядит? Хотя погодите... бл**диное озеро!!! Да уж!!!
 

Dante

Смерть приходит, мой генерал! Ровно как ожидалось: не в то время и не там, где предсказывали.

Если жажда власти порождает лишь неутолимую жажду власти, это пол беды. Настоящая беда в том, что у власти нет и не бывает хозяина. Если бы Толкиен мог избавиться от тёмного властелина, оставив только кольцо чёрной воли, но без разума, вот что было бы реалистично, и Маркес уловил это, мой генерал. Он сделал вас беспомощным, фиктивным властителем королевства скорби, в котором истинным повелителем был страх.

Жаль, нет сказок, которые бы с самого начала поведали о том, какие эти маленькие беспомощные существа, люди, созерцатели настоящего и будущего, гости своего тела. За такие бы сказки ненавидели, мой генерал, и вы бы были первым, кто приказал бы казнить рогоносца, смеющего поднять запретную тему.

Мало кто будет сочувствовать вам, мой генерал, потому что вы убийца, палач, расточитель голов и океанов и причина всех бед. Но пока вам не станут сочувствовать мой генерал, вы бессмертны, и сила в плоских руках неподконтрольна.

Dante

Самая жуткая правда в жизни, состоит в том, что люди не хотят врать. Они хотят говорить правду и быть 100% искренними. Нас учат различать обман? Это полезный навык..., но он полностью бесполезный с теми, кто влюблён в нас. Попытка обнаружить ложь в словах этих людей тщетна. В основном они перед нами честны. Но самая ужасная правда в том, что их честность не гарантирует того, что они способны понять самих себя.