• запись
    21
  • комментария
    124
  • просмотров
    1 318

О блоге

Мой литературный блог

Записи в этом блоге

Dante

Там под ярко сине алой 
Убегает сон бандит,
Что-то бережно скрывая 
Под промокший дождевик.

Руки длинные худые, 
пальцы мерзлые немые.
Впереди чернеет мост --
На перилах ржавый трос.

Без огня фонарь вчерашний 
В луже лунный след остыл.
Медленно по-черепашьи 
Бросил что-то у перил.

Свёрток тёплый сине алый 
На холодной мостовой.
Поскорее просыпайся 
За украденной звездой.

Dante

Про Эс

Недавно выложил стихи:

Когда придёшь ты, то никто не вспрянет,
Не вспомнят, рук не подадут.
Они тебя отлично знают,
Пусть не в лицо, но запах тут...

Пройдёшь ли мимо? Это к счастью?
Не к счастью -- если подойдёшь.
Нельзя планировать ненастье,
Но стоит верить -- не придёшь.

Вот враг ль ты нам? Иль друг мне милый?
С годами я не разберу,
Во снах про Эс мы говорили,
Но ты уходишь по утру.

Теперь догадываюсь всё же,
Что рядом ты была со мной.
След мой боялся - уничтожишь,
А ты хранишь их за собой.

С тобою рядом жизнь прекрасней,
Ценнее, штучней и милей.
Бояться нечего ненастья,
Клониться вечности -- страшней.

Я буду ждать, надеюсь в счастье,
В тот день, когда ты заглянёшь,
Но не как друг, а как причастье,
Чтобы напомнить, мир -- не ложь.

Неужели никто не догадался, кто такая или кто такой этот Эс? :) 

Dante

Раб любви

Надежда ль есть любви?
Чтоб не стонать "я одинок, забыт, увы".
С такою мыслью к озеру лесному,
Он вырвался из лап густой листвы. 

Невинна гладь воды, не знавшая желаний, 
Свободная от омута страстей и знаний.
Глядит на путника его глазами.
Чует он —
влюблён, ну, наконец влюблён.

Но сжалось ль сердце? Сердце сжали
Пустоты озера рыданий:
Он видел отражение себя, 
А гладь воды — его коснулась дна!

Запомни: 
о любви 
— мечтают страхи пустоты.
Не те, кто полон ей.

Берегись:
опасен род страшащихся людей.

А там...., 
в дали, 
над лунною водой
Забытый раб приник, прикованный красой.

Dante

Среди донкихотов

Однажды пасмурным днём…. Или то было светлой ночью. В будущем, а может вчера. Двое спросили меня: «Доволен ли я. И признаю ли, что мой спор проигран». Я отвечаю им: «Ха! Если вы считаете меня должным, предлагаю доказать». Двое улыбаются, хихикают, и говорят, мол, доказывать уже нечего. Сам им докажи и покажи. Ты же видел их? Жил там?

Я им отвечаю: «Да был там. Прожил несколько лет среди донкихотов».  Они: «Среди кого?» Я им: «Воооот, а вы даже не в курсе, а говорите, что я проспорил». Они: «Ты не зарывайся! Говори по делу».

А я вот и говорю. Прожил я худо бедно надцать лет среди донкихотов. Кто такие донкихоты спросите вы меня?  Это такой «местный усреднённый образ». Что оно значит – не спрашивайте, ибо те, кто живут – сами не знают, а если и знали, то давно с их голов отцов голов и дедов голов выветрилось.

А тени смотрю, стоят, слушают. Задумались. Ну ладно.

Так вот про донкихотов. Существа они невиданной доброты. Такими они себя видят. Такими ощущают. Особенно добрые из них те – кто носят артефакты. Артефакты –  это слова на их общем языке (который кроме остальных языков – понимается без переводчика). Вот надел ты на голову артефакт «трусы» – значит молодой идиот или старый маразматик. А если надел на голову железку 200 грамм – тогда уж всеми уважаемый донкихот. А ещё крута, если в руки взять по железке – тогда храбрость +5, сила +10, ум -15 по закону сохранения.

Жизнь у них там как жизнь везде. Ну всего понемногу. Но есть одна забава номер один. На мельницы набегать любят или толпой или так поодиночке. Сами они мельницы понастроят. Сами набегут. В мельнице главное это что? Чтобы она была позабористей, крылья поразмашистей, шума побольше. Если раньше мельницы рисовали на холстах, то сейчас есть и 3D мельницы с объёмным звуком и дымом. Есть так же реалити-мельницы и фаталити-мельницы в форме гриба. Выбирай — не хочу.

Вообщем, всё чин по чину. Чтобы можно было крикнуть: «Не зря погиб, не зря прожил!» Правда иногда их от мельниц калечит, а кого и вовсе убивает. Но донкихоты не растерялись. Тех, кого убило, они записывают на дощечках и свечки ставят с пустым стаканом. Типа «чтобы помнили». С тех пор у них как-то повелось: «мёртвым псалмы, живым камни». Хотя оно и понятно. А от мельницы умереть почётно. Такова легенда. Причём легенда столь прилипла, что от были её теперь уже никто отличить, не способен.

Тень, что слева, спрашивает: «Стало быть, дурочки они?»

Дурочки? Нет. Ну как дурочки. Напротив страшно умны. Причём иногда так страшно, что пробирает. Нет ничего такого, чего бы они не знали. Все мудрые мысли у них записаны. Все лучшие идеи давно придуманы. Правда, их для весёлости периодически забывают, чтобы потом заново напридумать. Ибо же скучно так жить – без новых идей. Не престижно.

Тень, что справа за рукав дёргает: «Так значит скучно там?»

Как скучно? Нет, не скучно! Иногда так не скучно, что и заскучать охота. И дело даже не в самих мельницах, а в том – как они об этом вещают, пишут и показывают. Оно у них словом «мелевидение» называется. И до того оно расшито нитями пустозвонства и глупости, что вызывает палитру чувств от негодования и злости до приступов тихого смеха.

А из всех донкихотов побеждает тот, чья глупость принимается за правду большинством. Хотя частенько при этом меньшинство убивают или трансформируют в первый вид. Но в целом смертностью парируется приростом.

Тень, что слева: «Выходит злые они».

Злые… Злые? Ну как злые. Да нет. Даже добрые. У них все книги и фильмы и сказки о том, как хорошо быть добрым. И что надо жить живать и добра натырять. Есть даже культ в белом. Там прямо чёрным написано что всё – есть любовь. Но толи читать они не умеют, толи времени не хватает, но дорога доброты лежит через пустыню власти, унижения и воровства.

Тень, что справа: «Значит – лицемеры они»

Лицемеры… Лицемеры? Ну как лицемеры. Даже наоборот. За истину они и в избу горящую войдут, а перед тем сами же эту избу за истину и подпалят. Да что там избу – мельница! Истина у донкихотов ОДНА и выше всего, даже похоти. Хотя похоть с истиной часто жмутся рука об бедро. От того, что правд донкихотов много, истина ценится дорого. Как и смерть на мельницах – песни поют о истине в мудрых книгах. Вот только в том беда, что мало кто видел её. И разделить не с кем. В тайных желаниях каждый донкихот мечтает встретить такого оруженосца, который бы смог выслушать его истину, и унести её с собою до конца пути. Но мало таких.

Обе тени вместе: «Ну что ж, видимо, одиноки они»

Одиноки…. Одиноки? Ну как одиноки. Вполне себе не одиноки. У каждого донкихота может быть по три санчопансы и уж как минимум по одной дульсинеи. А уж зачем ему санчо с дульсинеями – об этом меня не спрашивайте. Проблема только в том, что каждый санчопанса и каждая дульсинея считают себя донкихотом. На этом все казусы и завязаны.

Есть ещё санчопансы по крови. Но мало какой донкихот может понять, что не ему, а он служит другим. И редкий санчопанса с дульсинеей могут посвятить рыцаря в оруженосцы. Так они и живут вроде как вместе – но раздельно, каждый сам о себе.

Думаете, они друг друга ненавидят? Ненавидят? Ну как ненавидят…

Да. Ненавидят. Больше всего донкихот ненавидит в себе донкихота. Ему кажется, что придёт день. Однажды он оставит мельницы. Сбросит с себя правду и артефакты. Сожжёт умные книги, так как истина всегда с ним. И возьмет одного санчопансу и одну дульсинею, чтобы служить им до конца дней…

…как простой человек.

Dante

Консфертрансбиписуальный

Когда меня выперли с работы, мой друг Валера, деловитый парень, посоветовал заняться тренингами. То есть он посоветовал организовать свой тренинг на основе франшизы. Это очень просто. Есть фирма, которая арендует помещение у центральной городской библиотеки. У неё есть контингент. Есть специальные девушки на подсидке. Всё организовано, намазано и продумано. Генерируй идеи, печатай билеты и стриги купюры.

Первый мой тренинг назывался "Как уволиться и получить удовольствие". Пришло два человека.  Один был Валера. Второй — уборщиком библиотеки. Валера подсказал мне, что краткость не только моя родственница, но и таланта, и после этого я быстро сменил название. Самый хитовый одиннадцатый вариант звучал так: "Удовольствия от сокращений". Пришло человек десять. Однако когда они узнали, что речь пойдёт о сокращении рабочих кадров — резко обиделись.

Зато лекция про контрацептивы: "Боже тебя храни", побила все мои предыдущие рекорды.

Стоит вам сказать, что смысл слова «Как» в тренингах и курсах является сокращённой формой сочетания: «Как мечтать о том, что…». Поэтому сущность многих заголовков отличается от изначальной:

«Как устроить семью», «Как перестать переживать», «Как пережить развод», «Как перестать переживать развод». Все кто прошли перечисленные тренинги в этом порядке, так же употребили сокращённый курс: «Как устроить семью соседу и не переживать».

Другой смысл союза «Как», это сокращение от «Как бы здорово послушать успешного человека, который рассказывает о том, что ему удалось»:

«Как повысить самооценку», «Как управлять людьми», «Как захватить мир», «Как перейти на лёгкие наркотики».

Но после многих лет использования, союз «Как» стал чётко ассоциировать со словом: «обмануть» в тяжёлом половом обороте. Поэтому мы пытались уйти от тренда, и предложить что-то свежее. Я был крайне оригинален и выкатил на суд общественности аналитический опыт: "Кому дать, чтобы взять". После чего меня пригласили на сольный концерт в городские органы управления. И на этом моя краткость закончилась.

Тренинг "Успешное замужество" собрал три старые клячи. Но после смены названия на "Беременность без последствий" пришёл полный зал. Зато мужчин.

Использование слов «Открыть в себе» оказалось более продуктивно. На тренинг: «Открыть в себе женщину», кроме всего прочего пришёл какой-то парень. Я спросил его после выступления: «Вы, трансвестит?». Он ответил: «Нет, ищу ту, которая откроет». Зал расплакался и вышел. После этого, я уговорил его за процент сидеть на каждом тренинге, и в конце повторять предыдущий ответ. За один месяц мы сделали световой год.

Наконец мне повезло с тренингом: "Как стать умным", в котором, следуя прежнему опыту, я заменил «как» на исходный смысл: "Мечтаю стать умным". Успех был колоссальным. Наконец, у меня появилась тумбочка, кровать и главное что-то, что можно было положить в тумбочку, и что-то что можно было положить на кровать, потому что давление моего тела на опору или подвес являлось бесконечно малым.

В конце концов, я стал ведущим одноимённого шоу. И жизнь задалась.

Но, когда я видел количество приходивших на кастинг.... То понимал: в моей жизни что-то не верно.

Впрочем, люди и тут были недовольны. Они жаловались, что обучение слишком скучное и сложное. Хорошо. Я рассказывал, как мало нужно для того, чтобы стать умным. Моментальный эффект уже завтра!

Вас не уважает шеф? Он просто боится, вдруг вы узнаете, что он не понимает, о чём вы ему говорите. Вы не понимаете, что вы ему говорите? Значит, вы боитесь, что будет, когда он узнает, о чём вы ему не сказали. Вы не знаете, о чём вы ему не сказали? Тогда просто скажите ему о том, что он боится непонятного. Он вас боится? Значит — уважает! Если вы осознали, как вас уважает шеф за то, что вы понимаете, что боитесь того, что вы ему не сказали…

Вас не уважает жена?! Ну, пройдите наши тренинги: «Как создать семью у соседа и не переживать» и «Как перейти на лёгкие наркотики». Кстати последний читаю лично я и на собственном опыте.

Но и тут ожидало фиаско: рейтинги падали. На вопрос: "В чём причина" участники ответили: "Стать умным просто не может быть просто".

На следующем выступлении я сказал: "Чтобы стать умным просто нужно сложно трудиться, трудиться и ещё раз трудиться". Директор канала вызвал меня на ковёр. И после, я записал в "стоп лист" рядом с трёх и четырехбуквенными половыми сочетаниями: «никогда не употреблять в публичных местах слова "труд" и пр.».

На самом деле, когда участник тренинга слышит от вас слово: «труд» — он чувствует себя обманутым. Он пришёл к вам затем, чтобы узнать секрет. Чтобы получить что-то, обходным путём. В этом суть успеха тренингов: получить что-то не как все. Это добавляет уникальности. Это повышает самооценку. Он как бы говорит: «Я лучше других, хотя бы тем, что пришёл к вам». И вы обязаны углубить это впечатление. Цель тренинга обязана быть сложна. Но её достижение для клиента должно быть тем короче, чем длиннее нули на вашем счёте. Они должны прочувствовать — насколько нереально достичь мечты БЕЗ ВАС.

Поэтому сегодня моя речь оборачивалась в пафосный слог восьмидесятого уровня: "Стать умным — сложно!!! Это кропотливый консфертрансбиписуальный процесс, требующий сублимации усилий и консолидации времени!!!!!! Потому что не каждый может потратить час своей жизни, чтобы послушать меня! И поэтому, их так мало!". Девяносто девять процентов у кого был интернет, искали в википедии слово «консфертрансбиписуальный», но смогли найти только «сублимации» и «консолидации».

Похоже, всё удавалось. Я купил две кровати и стальную тумбочку. Свободные дефки, свободные деньги, белый порошок. Центр мира в ногах. Я думал, что умру от внезапного улучшения здоровья. Но зло затаилось в рейтингах. Рейтинги подвели меня с обратной стороны. Они дали мне ощущение абсолюта. Я почувствовал, как судьбы мира уместились на одну мою хилую ладонь, и сжались до размеров цента. Что я творил,… Точнее, чего я только не творил….

Пока однажды один известнейший человек как-то публично задал мне откровенный вопрос: "Это занимает так много времени. Но если я умру раньше. Тогда зачем?" Я не смог…

Я не смог запятнать рейтингов. Никогда. Так как понял, что этот вопрос на самом деле волнует всех. И если сейчас, если в этот момент я правдиво не отвечу, то всё человечество до конца времён будет выполнять трансфер сознания.

— Повторите вопрос. — Попросил ведущий, дабы накалить обстановку.

— Если я умру раньше, чем стану умным, тогда зачем? — Начал известный человек фразу.

— Чтобы увидеть, каким идиотом жили. — Закончил я мысль, и исчез.

Мне сбили визу, конфисковали кровати, разрезали тумбочку, развеяли дефок, убрали мир между ног. И я больше никогда. Я больше никогда не вёл тренинги.

Dante

Бросай курить — как станет легче.
Надеюсь верить: будет так.
И грусть поступится надежде,
И свет проскочит через мрак.

Но даже если не наступит,
Тот самый долгожданный час.
Представим: будто стало лучше,
И бросим всё — что против нас!

Dante

Путь из следов как пыль из лет
Бессмысленны издалека немного,
А иногда.... 
кружит во тьме
Моя единая... 
дорога.

Не возвращаясь — уходя,
Не дотянувшись — убегая,
Не ощутив себя — любя
Мы иногда всего теряем.

Чихотный свет, простывший день
Зайдёт на полдник неохотно.
На полках пыльных... только лень
Смеётся мерзко и вольготно.

Сундук желаний — скудный скарб.
Его не унесёшь с собою.
Огонь не ловится рукою,
А страсть не будет ждать тебя.

Путь из дорог, как пыль из лет...
Бессмысленны издалека немного,
Но иногда моя дорога —
Чужих трудов остывший след.

Dante

Ты пьян? Да пьян... — но я пьянее,
Меня не зелья дьявол взял.
Но будешь ты меня мудрее,
Коль только разум потерял.

Я потерял себя — и больше...
И сон, и явь, и даже тень.
Ты трезвый — завтра новый день,
Но мой бокал ещё не кончен.

Dante

Обещаю стучаться без стука
Приходить без громких шагов,
Если приключиться скука,
И вспомнишь былое вновь.

Обещаю без резкого смеха
И без пафосных странных слов —
Сможем обняться где-то,
Где-то на грани снов.

Обещаю — ты веришь?
Верь мне — но обещай взамен.
Помнить не будешь вечно,
То, переходит что в тлен.

Оставляю лишь малую шалость
Ту, что простить не грешно.
Видеть, когда у вас радость
Видеть, что всё хорошо.

Обещаю стучаться без стука,
Так же, как сердце моё.
Скромно, но очень чутко,
Там, где стучится твоё…

Dante

Пройдут миллионы лет, где каждый скажет: я последний!
Последний, кто любил, кто чувствовал, кто мог,
Ловил дыхание восходов редких,
Улыбок робких сладостный намёк.

Кто с грустью вспоминал о невозможном, 
И закапал сердечные мечты,
Кто в суете забыл тревожной
О даре человечной теплоты.

Но пусть пройдут все эти годы тлена,
И знай — что ты не одинок.
Последних — много...
Сохранить — пол дела!
А запалить в другом — не каждому дано!

Любить и быть любимым — просто.
Куда сложнее — радость вопреки!
Романтика как сны для роста,
Как сны для роста истинной любви.

Dante

Я не могу читать стихи, 
Лишённый всякой правды чувства,
И как река течёт без русла,
Им не добраться до души.

Без страхов жизненных, лукавых,
Без дум тяжёлых или малых,
Без глупостей, добра и зла
Не достигает рифма дна.

Искусством ум ты не наточишь,
В нём нету тайных скрытых строк.
А лишь вопросы поперёк, 
Раскиданные помеж точек.

Один итог, простой итог...

Я не смогу прочесть стихов,
Коль не задумался ни разу, 
О смысле новых старых слов...

Dante

Никак, никак мне не остаться.
И нет черты, чтоб подвести итог,
Как просто было появляться,
Как сложно покидать порог.

Я мог сказать: давно знакомы.
Но в чём же у секунд цена.
Мы насчитали миллионы.
Но десять помнится едва.

Купили вместе чашки, ложку
Порой записывали сны.
Планировали даже кошку,
Для терапии завести.

Но, всё что кажется серьёзным
Стирается на раз с листа
Мы были слишком осторожны
Чтобы выясняться до утра.

Что внешне кажется: «красиво»
Порой уродливо внутри
Так глупость щедро наградила
По наставленью пустоты.

Последний месяц, помню чётко
Знакомый и привычный быт.
Я думал: «всё», ещё немножко
И, скука стерва убежит.

Никак, никак нам не остаться.
И нет зацепки для любви,
Мы вместе, чтобы целоваться,
А по отдельности — мечты.

Dante

Моё ты

Зимой начинался «сезон бассейна», и нужно было решать: ходить или не ходить. Неприятная мысль о том, что придётся оголять тело в присутствии остальных, вызывала отвращение. Но пугало меня иное: «А если мой друг вдруг». «Никакого вдруг!» — Решил я. Плавать не умею, не ровен час утону на ровном месте. Закажут панихиду, приедут родители. Станут лить в три ручья. Проблемы с ректором. Оно мне надо? Нет!  А если не утону, так ещё хуже: до конца жизни запомнят: ни плавать по человечески, ни тонуть не умеет — бездарь!

Всё чин по чину. Сделал справку. Показал что инвалид. Принёс Моисеичу. Поговорили о высоком. И удалился. Больше моя нога не ступала на скользкую плитку бассейна. Пока, не ровен час принесла нечистая к Сереже отдать конспект по культурологии. Запомните или запишите: самое опасное имя в мире — Серёжа. Видите Серёжу? Бегите глупцы! Не медля!!!

Так я проник в тайные чертоги университетского бассейна — самое нутро греховного очага. Мой взор приковался к великолепным образам молодых тел. В каплях воды, разгорячённые, они роились у самого жерла дымящего котла, словно черти в аду. Их грешником был я. Но о том они не знали. Спрятав свои бесстыжие глаза за конспектом по гидрогазодинамике, я наблюдал за ламинарными и турбулентными потоками движения мышц, смотрел на дурачащихся студентов, которые лупили друг друга полотенцами, и отмечал красавчиков, словно главный редактор красной книги.

Чего только не видели мои глаза! В бассейн хлюпнулся парень из соседней группы. Белые брифы (плавок видимо не оказалось) чуть не слетели под напором воды. Я улыбнулся, закрывая рот конспектом: сними он трусы полностью, его вид не был бы столь пошлым, чем когда мокрая ткань повторяла интимные контуры. Как я мог пропустить такой пир? Как?! И пусть роскошь, звуки музыки были слышны лишь в моей голове, праздник существовал!

— Подотри слюни. Тебе ничего не светит.

Я вздрогнул и обернулся. На меня смотрели странным взглядом. Странным, и в чём-то уже знакомым. Вспомнился молодой строитель, кладущий кирпич недалеко от дома. Он не знал меня, но всегда подшучивал: «Куда идёшь?», будто имел какое-то дело до моих путей и направлений. Я смотрел ему в глаза и пытался понять: «Чего хотел?». А он улыбался в ответ. Может быть именно таким взглядом я одаривал неудачника в мокрых брифах. Не знаю. Но сейчас, помимо ноток презрения существовало что-то ещё. Или это попытка увидеть чёрную кошку в тёмной комнате? Кто знает.

«Подотри слюни. Тебе ничего не светит» — раздалось повторным эхом в воображении.

Передо мной стоял НЕ человек, но живой гомункул из медицинского кабинета для изучения анатомии. Детально прорисованные жилки и мускулы светились сквозь тонкую плёнку воска. Неужели такое возможно? Мышцы имели обычный объём, но сам рельеф был выточен так, словно их специально прорабатывал скульптор.

— Подотри слюни. Тебе ничего не светит. — С иронией сказало существо-гомункул.

Меня выбросило из первого остолбенения и забросило во второе: «Что? Как?! Меня раскрыли? Не может! Глупость! Не бывает! Я ничего не делал! Я не виноват!... Ублюдок!». Когда испуг сменился злостью, я снова обрёл контроль, решив притворяться столбом до победного конца. Но никто не обратил внимания. Невозможный человек-гомункул уходил, открывая филигранно отточенную спину. Теперь я мог поверить в господа бога, ангелов c крыльями. Я ещё раз обернулся: «нет крыльев?» Так точно! Крыльев не оказалось.

Следующие два занятия в греховном котле были пропущены осознанно. Неловкость перешла в возмущение, возмущение — в негодование. Я что, кто? Просто парень. Просто конспект по гидрогазодинамике, просто смотрю. Ведь нельзя же впитывать этот дифференциальный кошмар, не отвлекаясь на прекрасное! Кому какое дело, на что именно глазею? Если вы видите странного человека с конспектом в бассейне, который никогда не плавает и загадочно смотрит — знайте это я.

* * *

Зимние каникулы прошли в суете дней рождений. Шутил, говорил тосты, множил пустоту из ничего, а после грянул второй семестр. К моей группе на уроках физкультуры присоединились парни из филологического. Сильно сказано! На самом деле, со всех потоков курса набралось всего четыре мужских особи. Я воображал, как они падут на колени с хлебом солью, со слезами на глазах, и встретят нас. Мне всегда было интересно — как это быть филологом, ведь у самого имелась двойка по языку и пятёрка по литературе. Кто я такой? Тварь ли безграмотная или право имею? Но тут я увидел Нечеловека. Все мысли о правах моментально покинули бренный воспалённый мозг. Может, стоит заменить физкультуру на рефераты?

Но я не трус, а избегать — не убегать. Мне было интересно: подойдёт ли он сам, а если подойдёт: какую пакость выкинет. При этом старался делать вид, что меня не существует. Нужен толчок! Удачный момент. И второй раз, я сделаю что-то... Что-то... Например, дам в морду. А успею? Помнится, тело выводилось из строя раньше, чем мозг решал: «бить или не бить». А если успею, попаду ли? Об этом неудобно, да и больно вспоминать.

Я оглянулся! Предо мной лежало кладбище «не пробежавших три километра». Так назывались бетонные ножки, некогда служившие лавочкам. Теперь они одиноко стояли, словно  гробовые кресты, в назидание живым учащимся. Недалеко от меня виднелась финишная прямая. Я скучно топтался на месте, и вторил под нос: «Бедный Йорик».

— Данил молодец. Физмат проигрывает филологам! Мальчики, поздравляю!

Задорно прокричал Моисеевич, чтобы остальная часть группы, затерявшаяся где-то за деревьями, смогла расслышать. Стало ли неожиданностью, когда пересёк финишную прямую ни кто-нибудь, а именно ОН, пусть без крыльев, но Сверхчеловек. И пусть в спортивной одежде его вид ничем не отличался от остальных, даже более того: выглядел банально и скучно. Я знал. Я был уверен — он маскируется. Он прошёл мимо — я отвернулся. Сделал вид, что смотрю на здание библиотеки. Мы остались практически наедине, среди могил без времени ушедших братьев. Случился молчаливый диалог. Я ожидал хотя бы... презрения? Но... увы. Все карты розданы уже ль? Все ль ставки сделаны, мой друг? Когда ж пойдём с тобой в бордель, чтоб скрасить вечности недуг...

Если апрель выдался мужественным, то май — рыдал. Дожди стремились нагнать упущенное, а уроки физкультуры нашли приют под крышей университетского корпуса. Сказать честно? Я был расстроен. Прошёл месяц — но ничего случалось. То ли потому, что я хорошо притворялся несуществующим, то ли потому, что человек-гомункул считал, что меня не существует. За это время злость выветрилась из памяти. Стыд постыл. Остался лишь вечный интерес: узнать, насколько люди похожи на меня. Или насколько я... не похож на людей.

Моё состояние повисло в незавершённости, как сказали бы гештальт-адепты. И если в тот момент, кто-то спросил: «Чего ты хочешь?». Я бы ответил: «Захотеть». Потому что не бывает более тяжкого, муторного, нежели хотеть Ничего, и ничего при этом — не хотеть.

Из этой неудобной ситуации помог выбраться козёл. Знаете, не всякий козёл, повстречавшийся в жизни — есть человек. Иногда просто снаряд, спортивный снаряд, которому совершенно несвойственно самокопание, рефлексия, мудачество. Ему совершенно всё равно — не всё равно лишь вам.

Все козлы козлисты по-своему, будь то козёл человеческий либо козёл спортивный — самое лучшее, что можно сделать с ним — перепрыгнуть без страха и упрёка. Лишь я один боялся козлов. Избегал их, стоял в стороне, думал: «А если сломаю ногу». Моисеевич подошёл ко мне поинтересовался: «Не желаю ли я прыгнуть». Я готовился сказать «Нет». Вежливо уйти. Улыбнуться и ретироваться в толпу, но стоило небрежно заглянуть за спину преподавателя: как я увидел, что Нечеловек смотрит на меня. Внутри выстрелило. Слабым огоньком вспыхнуло еле заметное безумие. Сказал: «Попробую».

Пока сознание пыталось убедить тело бездействовать, ноги набирали скорость. Оттолкнулся; полетел; больно ударился копчиком о ручку снаряда, но успешно перепрыгнул, и уже в самом конце, когда приземлился на ноги, почему-то накренился вперёд, потерял равновесие. А так как мои руки не были готовы поддержать вес — сделал кувырок через шею. Сделал неважно. Копчик ударился второй раз о твёрдый пол, шею потянуло, и возможно, если бы не врождённая гибкость, о летних экзаменах можно было бы забыть.

Зал смеялся. Я встал на колени, аки святой великомученик приподнял шею, открыл глаза. Он находился вместе с остальными, смотрел на меня ироничным, в чём-то жестоким взглядом, и свободно хихикал, ни капли не скрывая личностного презрения. Последние мысли я не помнил: но все они состояли из слов хорошо известных, которые столь нежелательно произносить вслух.

* * *

После «истории с козлом» глупые мысли об «активных действиях», «тотальное одиночество», и остальная романтическая шелуха откинулась на миллионы световых лет назад. Я прилежно занялся учёбой, прожиганием студенческой кармы, и прочими приятными бесполезными занятиями, от чего кровь остывала в жилах в прямом смысле этого слова.

Моё время, будто разламывающийся горячий хлеб, золотые крошки которого летели повсюду вкусным фейерверком. Я протягивал руки, открывал рот, и не мог словить ни единой. Но меня поражала сама картина. Само множество крох. Их казалось так много, что волнение о количестве лишалось смысла, как и беспокойство о том, что когда-нибудь они иссякнут. Я щедро раскидывал их наземь, отдавая жизнь, ничего не требуя взамен. Лишь минуты лёгкой радости, и редкой грусти приходили в гости. Я скупо накрывал, быстро проваживал их, словно мог опоздать, хотя не знал места, куда следовало бы отправиться, и назначенного часа, на который бы стоило успеть.

Механико-математический факультет был не только пристанищем «мужских мозгов», но и меккой для филологического факультета «благородных» девиц, которые нередко наведывались сюда в поисках пары. Это лишь в старых сказаниях мужчины добивались дам, законы современности диктовали новый этикет: «стыдливым не бывает монументов, а скромным суженых не выбирать». Почти все мои одногрупники смогли найти девушек среди филологов, за что получили законное шутливое прозвище: «специалист по прикладным лингвистам».

Мне казалось: в этом ворохе случайных взаимосвязей не было ниточек, которые могли бы пересечь друг друга чудесным образом. Однако теория шести рукопожатий говорила об ином. Оленька, девушка Сергея (моего одногрупника) училась вместе с Данилом — лингвистом и сверхчеловеком. Милая, с тёмными длинными волосами, она обладала завидной молчаливостью, и врождённой мудростью, если бы ни один странный порок. Он охватывал её словно смерч, затуманивая разум, бросал из стороны в стороны, заставлял говорить страшные вещи, которые бы она никогда, и ни при каких обстоятельствах не сказала бы чужим людям. Но если вдруг, если только вдруг, кто-то говорил непристойности, очерняя образ непорочных чертогов любви, Оленька вздрагивала, подлетала к первому молчащему человеку, и выпаливали ему моралистический фундаментальный ВОПРОС. И выглядело это всё по-кафкиански жутко!

Ни солнце, ни тёплый май, ни уютная компания молодых людей — ничего не предвещало беды, пока наш общий друг Николай не вздумал завести разговор о высоком проценте разводов. Спор зажурчал в тон майской весне. Я тихо шёл спереди, на два или три шага обгоняя эту говорливую компанию, и думал о чём-то своём. Процент разводов... Можно подумать, они волновали меня. В моей жизни слово «развод» чудилось таким же оксюмороном, как и слово: брак. Я не слушал, о чём они говорили.  Слова долетали хорошо, но смысл терялся. Пока вдруг, ни с того ни с сего, Коля не произнёс странное:

— Если легализировать проституцию, проблемы решились бы сами собой.

Я прислушался.

— Думаете, проституция это хорошо? — спросила Оленька.
— А что здесь плохого? — С видом специалиста сказал Коля.
— Плохо то, что продают женщин! А потом кто-то плачет: женщины перевелись! Где наши женщины!
— Ну, ничего страшного, пусть будет равенство. Заведём и мужчин — Звонко засмеялся Николай так, словно ему уже представился редкий случай.
— Про мужчин вы можете у Данилы Анатолиевича спросить. Имеется опыт работы.

Я остановился.

— Кем это он работает? — Спросил Сергей.
— Тем самым, — Оля перешла на серьёзный тон. — И не нужно на меня так смотреть.

Вдруг ураган обнял её. Листья закружились вокруг. Пыль стала столбом. Оленька нагнала меня, и, уставившись праведным взглядом, спросила:

— Вот вы Эдуард, согласны стать проституткой?
— Только валютной, — неумело пошутил я.
— Данил Анатольевич..., именно такой.

Я не сразу понял, о чём речь. Мой первый парень «бегал» за мной месяц, пытаясь всякими способами объяснить, что между нами нет дружбы. Казалось ли это странным? Смешным? Забавным? Люди часто вспоминают прошлое с улыбкой. Но здесь не было ни смешного, ни забавного. Я помню, как его искренние порывы разбивались о невидимую стену отрицания. Он злился. Угрожал ударить. Но все попытки остались осмеянными из-за предубеждения.

Я не сразу понял, о чём речь. Когда не знаешь, что возможно, а что — нет, даже если слова кристально ясны, а действия очевидны — осознать тяжело. Если ты уверен, что в клетке тигр — не верь глазам своим, там нет тигра! Если ты знаешь, что «проституция» — женского рода, сложно представить иное. Но ещё сложнее представить, чтобы студент, учащий в передовом ВУЗе, мог заниматься чем-то жутким.

Люди кажутся нам такими, какими мы бы хотели видеть самих себя. Обманщик — видит обманщика, подлец — подлеца, а вор — подозревает во всяком вора. И лишь зависть или обида заставляет исказить мир так, чтобы всякий, кто неугоден, виделся жалким. Проще унизить, чем подняться самому.

Умом я понимал, что сплетня глупая, бестолковая, что нет ни единого основания, так думать. Но, где-то глубоко, ощущал удовлетворение. Этот хамоватый парень, который причинил дискомфорт, неудобства, который смеялся, странно смотрел. Он был грязен, низок, ничтожен! Разве человеку требуется что-то ещё для радости?

Отныне я перестал избегать Данила, более того, стал мерить презрительным взглядом. Он отвечал тем же. Перестрелка шла недели две, пока Данил не крикнул через весь зал: «Считаешь меня грязным?». Выстрел попал метко. Я опешил, ретировался назад, и выбежал вон. О чём он думал? А если они — догадаются?

Я поспешил на вахту, чтобы взять первым ключ от раздевалки и переодеваться наедине, но не успел. Пока руки натягивали джинсы, дверь резко распахнулась — зашёл Данил. Он направился в противоположный угол, быстро стянул футболку, спортивные штаны... И я ощутил запах провокации. Стоило ли мне уйти? Да! Зачем нарываться на унижение. С другой стороны, разве может унизить человек, продающий тело за деньги? Правильно, не может. Остаться? Мысли беспорядочно кружились.

Интересно, он полностью разденется или ему «слабо». Мне ведь уже двадцать один год. Но детский интерес всё ещё жив? Стыд то какой.

Презрительно хмыкнул себе под нос, но с места не тронулся.

Он взглянул на меня:

— Если очень хочешь, для тебя за сто. Извини, парниш, но выглядишь ты никак.
Я рассмеялся, встал, и, застёгивая пояс, посмотрел на него. Моё раздражение и страх преобразовались в смелость:

— Таким не занимаюсь..., — на самом деле хотелось сказать «с такими».
— Не спорю, никто же не согласится. — Он сложил руки на груди. Глаза вдохновились увиденным, и предательски переключились. Пришлось сделать три волевых усилия, чтобы снова посмотреть в его лицо.
— Количество — не качество. — Сам того не понимая, я начал припираться, и совершенно забыл для чего это требовалось.
— Сколько у тебя было парней?

А действительно сколько? Мой мозг запнулся на цифре один, и вопросе: имею ли я право на эту цифру. Может быть, сказать два? Два — это же нормально. Или нет? Внутри включился математический модуль. Тебе двадцать один год. Ты нормальный парень. Сколько должно быть партнёров у нормального парня двадцати одного года, если он не шлюха? По одному на год? Или по одному на 2 года? А может быть по одному на 3 года. А с какого возраста считать? С 13 лет? С 15 лет или с 18-ти? «Предлагаю посчитать по одному парню на год» — сказал первый внутренний голос. «Нет, мало» — спорил второй: «Берите два, не прогадаете». «А сколько их у него, как думаете?» — спросил третий. «Нуу... минимум сто» — ответил первый. «Сто? А может быть двести?» — о господи. «Предлагаю назвать цифру десять. Она мне нравится» — сказала четвёртая личность. Я подумал, что десять звучит уверенно правдиво, но в последний момент вычел единицу, и ответил:

— Девять!

И кто-то из внутренних голосов потребовал спросить:

— А у тебя?

Он пожал плечами. С серьёзным лицом сказал:
— Восемь.

Мне показалось, я снова выглядел идиотом. Если он проститутка, тогда кто я такой? Впрочем, ответ лежал на поверхности: самый обычный врун.

В раздевалку зашёл студент филолог, заметив моё красное лицо, скорчил удивлённую мину и отправился в другой угол. Пока Данил переодевался, я молча сидел, завязывая, развязывая шнурки. Как только он вышел, рванул следом, чтобы нагнать у выхода.

— Учитывая твой большой опыт, даю пятидесяти процентную скидку, — ответил Данил, не поворачиваясь.
Шутил ли он или говорил серьёзно? На какой-то миг задумался — а стоит ли? Требовал пятьдесят? Пятьдесят чего? В валюте? На тот момент, это значило пол зарплаты моей матери — непозволительная роскошь. Я не смог бы даже одолжить таких денег. Однако, сама мысль о том, что всё продается, казалась противной. В моём идеальном мире, секс мог существовать только по любви. Высокой любви. Я глубоко презирал все другие формы, хотя задним умом и понимал, что вселенная не похожа на праздничный торт, где каждый способен отломить сладкий кусок для себя. Размышляя, произнёс вслух:

— Есть множество способов заработать.
— А ты работаешь?
— Нет.
— Сидишь на шее у родителей?

Я глянул ему в лицо. Верно, сижу:
— И что здесь такого?

Он ухмыльнулся:
— А что здесь такого? Ты презираешь меня за то, что, будучи с тобой одного возраста, живу сам, зарабатываю сам, готовлю себе сам, и нахожу время, чтобы учиться своей головой. Труд переводчика — не математика. Здесь нельзя «выехать» за счёт таланта. Только ежедневная пахва, и ежечасное усилие, либо время потеряно впустую. Я не могу позволить себе работу на полставки, на четверть ставки, на сколько угодно ставки. Мне никто не даёт денег даром.
— Ты бы мог учиться на заочном.
— Я не знаю, встречаются ли заочные математики, но вот заочных переводчиков не бывает. Запомни!

Я лихорадочно принялся искать аргументы. Не может быть так, чтобы у человека не было выхода. Мы же не живём в средние века. Бывает и хуже. Правда? Ведь бывает и хуже? Разве можно взять и пойти... Я вообразил как это «взять и пойти», и мне сделалось дурно.

— Ты хочешь сказать, что если бы не твоя ра... (работа?), занятие, то ты бы не учился здесь?
Он ехидно ответил с улыбкой:

— Если бы не моё «занятие», я бы учился в Москве. В худшем случае.

Эти слова были сказаны настолько жестко, горько, что я ощутил вину не только за необдуманный вопрос, но и за всё плохое, что бы ни случилось с ним до этого, и остальное, что бы ни случилось потом. Я поёжился, запустил подбородок за воротник куртки и промычал:

— А ты, правда?
— Правда.
— Но почему только восемь?
— Качество — не количество, — весело перефразировал он мою недавнюю реплику.

* * *

Никто так не радуется одноногому человеку — как другой одноногий. Знаете ли вы, насколько люди одинаковы? Насколько мизерны отличия, а индивидуальности призрачны. Сколько мы тратим сил, чтобы ощутить себя такими же, как все. Иногда самой незначительной незначительности достаточно, чтобы найти дом там, где вчера гулял ветер. Личные мелкие жертвы для кого-то могут стать всем.

В тот же день мы зарыли топор войны, и после библиотеки отправились вместе по вечернему городу. Было прохладно, но весело. Первый раз в жизни ко мне подкралось новое ощущение, пока едва заметное, и непонятное. Но что именно это за ощущение разобрать было сложно. Мне хотелось сказать что-то такое, чего никогда не говорил, и сделать что-то, чего прежде не делал.

Для меня не существовало проблем с коммуникацией, напротив, мог влиться в любую компанию, найти общий язык с любым человеком, но сейчас цепляло иное. Казалось, мы оба были заговорщиками, секретными агентами, скрывающие государственную тайну высшего порядка. Данил ходил в роскошном каракулевом пальто, как истинный франт, а если мысленно дорисовать цилиндр и трость, он вполне бы смог сойти за английского лорда-шпиона.

С того дня все его недостатки блистали намного ярче, чем достоинства, так как именно они рисовали портрет. Сочные цвета богато смотрелись, мерцали смелостью, даже неким налётом благородного удалого хамства. Это был мужчина, в котором можно было восхищаться мужественностью, удивляться женственностью, поражаться щедростью, и прощать невнимательность. А уж что касалось ума, Данил Анатольевич мог им блеснуть. Не находилось такой темы, такого предмета, когда бы Данил спасовал. Он умел съязвить остроумно даже там, где не понимал ничего, а постамент идиота оставался за вами.

Он именно из той редкой породы людей, на которых не хочешь быть похожим (ибо это бессмысленно), но хочешь находиться рядом. Вокруг него крутился мир, существа всех мастей, свойств, но когда мы впервые переступили порог дома — вдруг оказалось, что внутри Данил совершенно одинок.

Я спрашивал себя. Как это возможно? Чтобы человек, читающий Байрона, цитирующий Ницше, увлекательно рассказывающий гипотезы возникновения языков, не нашёл никого. У меня даже возникла идея Fix, найти в доме потайную дверь, за которой скрывалась любовь. А разве могло быть иначе?

Но была и другая идея Fix. Я думал о том, как Данила примется совращать. Не ясно: являлась ли эта мысль отрицательной или вызывала положительные эмоции. Отвращение или желание? Наверное, и то, и другое. С одной стороны я думал: «Совратит? Ха! Не дамся! А пусть попробует! Я не такой. Не шлюха! Выдержу!», с другой стороны, мои фантазии имели сладкое продолжение. В грёзах мечталось, будто откуда ни возьмись возникали деньги, Данил бросает свои грязные занятия, а потом, через полгода... хорошо, через месяц, у нас случается соитие по взаимной любви. Любви? Слишком невероятно. Хотя бы... по дружбе.

Не знаю, что грело душу больше: желание близости или же фантазия о бескорыстной помощи тому, кто сбился с пути. В этом скрывалось что-то... Что-то... безумно грандиозное и сакральное лично для меня. И, тем не менее, совершенно нереализуемое.

Когда он спросил: «Смотришь ли ты ночью на звёзды?», — это выглядел как кадр из фильма. Я отметил: «Вот оно! А теперь — приглашение домой». Он выразил удивление, что мой сон крепок, а взор не касается неба. Потом произнёс: «лишь сонный ум свободен от ума». Я возражал, будто мама не согласится, но он уверил, что здесь нет проблемы. Мы пришли вечером. Дом был недалеко от университета в частном секторе, среди аккуратно выстриженных газонов. Поднялись на второй этаж, и в прихожей Даня попросил:

— Вот телефон. Набирай свой номер. Сперва поговорю я.

У меня не было ни единого сомнения в том, что затея провалится. За двадцать один год я ни разу не был ни в клубе, ни в плохой компании. Но мать всё равно боялась, что я попаду куда-то не туда, или меня испортят (словно рыбу на рынке). Попытки проводить ночи вне дома, заканчивались скандалом. И потом не виделось никакого смысла в собраниях людей, которые только и делали то, что не делали ничего.

Я набрал номер на телефоне старинной формы и передал трубку хозяину квартиры:

— Алло? Это Ирина Владимировна? С вами говорит Данил Анатольевич. Прошу извинить меня, что лично незнакомы. Я друг вашего сына, Эдуарда. Он сейчас стоит рядом, и боится, вы не поверите, если он скажет, что хотел бы посмотреть ночное небо через телескоп. Поэтому я взял на себя неслыханную наглость позвонить вам, ибо уверен, что вы полностью доверяете сыну...

Я смотрел на него и воображал, словно дьявол стоял передо мной. Он принял благородную интонацию голоса, с нотками баса, и каждое слово, будто отчеканенный ауреус[1], пало из уст.

Когда телефонная трубка вернулась в мои руки, довольный голос матери сказал: «Я не знала, что у тебя такой интеллигентный друг!»

Данил спросил, вино какой страны предпочитаю я в это время суток. В голове всплыли сцены с изнасилованием, которым предшествовало опоение спиртным.

— Нет, но если хочешь, бери себе.

Данил пожал плечами:
— Не пейте сами ничего, пока друзей не схоронили, вино даётся в этом мире, чтоб передать от рук тепло.

Домашний телескоп находился на чердаке, где всё было устроено для ночных посиделок. Мы взяли с собой термос, чашки, печенье, и принялись смотреть на луну, сегодня она, как и обещал Данил, сияла целиком. Он не спешил сыпать словами, оставляя место для тишины, сосредоточенности, и любования туманностью Ориона.

— Знаешь Эд, на самом деле мне интересны не звёзды, а те, кто смотрит на них.
— Смотрит?
— Наблюдает, восхищается. Ведь в белых точках нет ничего интересного. Кто знает, существуют ли они на самом деле. Вдруг перед нами грандиозная иллюзия.
— Тогда зачем нам смотреть?
— Часть эксперимента. Ведь мы не можем исследовать, что происходит внутри других, но можем заглянуть вглубь себя. И благодаря тому, что люди почти не отличаются, наблюдения имеют реальный толк. Разве изучение людей не похоже на изучение звёзд?

В час ночи чай закончился, стало немного неуютно, и мы спустились в квартиру. Данил поинтересовался, хочу ли я спать, но разум был слишком перевозбуждён. Мне подумалось, что людей следует разделить на два типа: тех, кому закрывать рот необходимо, и тех, при которых рот следует закрыть самому. Данил принадлежал ко вторым, поэтому болтливый язык решил не напоминать о себе.

Ему удалось вернуть меня в реальность при помощи фразы:
— Возьми, переоденься. — Руки протягивали набор ночного белья.

«Совращает» — подумалось мне. На миг я впал в ступор, пытаясь понять, как нужно переодеваться: прямо здесь, или в туалете. Буду ли я выглядеть нормальным, если стыжусь, или я буду скорее выглядеть ненормальным, если не стыжусь. А я не стыжусь? Данил указал на уборную.

Кажется, я почувствовал себя немного уязвлённым, но сопротивляться смысла не имело.

Набор из штанов в английскую клеточку и хлопчатобумажной футболки оказался приятно лёгким. Телу было тепло, а присутствие одежды не ощущалось.

Данил также совершил переоблачение, после я спросил:

— Скажи, для чего это нужно?
— Ты же будешь спать.
— Надеюсь...
— В нём удобнее.

Наверное, Данил был прав.

Мы проговорили ещё часа два, но совращения так и не случилось. Впрочем, о нём вспоминалось всё меньше и меньше, и всё больше и больше восставало неизведанное чувство. Я плекал его, прислушивался к движению мысли, пытался разобрать, но тщетно. Утренние тучки вяло тянулись за мокрым окном. Данил приготовил пюре, достал из холодильника самолично засоленную селёдку, и небрежно нарезал овощей.

— Лук по этикету не положено. — Нарочито проговорил он.
— А что покладено?
— А вот, что покладено на русский язык, следует спросить вас, Эдуард.

Мне захотелось как-то пошутить, но центр остроумных шуток всё ещё спал, зато центр пошлых находился в полной боевой готовности:
— Что стоит, покладено быть не может.
Данил ехидно улыбнулся:
— Кто за дело пасть не готов, тому и восставать не стоит.

Я неожиданно ощутил укол обиды, но сдержался, боясь получить ещё, а потом услышал:
— Эд, извини... Просто лука дома не оказалось.

Данил виновато пожал плечами, сохраняя симпатичную ухмылку нетронутой, а я так и не понял, за что извинения: за отсутствие закуски или чего-то ещё.

День за днём мысли о совращении изменяли сознание. Поначалу эффект нравился: завышенная самооценка, чувство уверенности, бравада, грязный юмор. Но со временем оказалось, что эйфория, возбуждение бывают столь же утомительными, как и перекладывание мешков с цементом. И всё же отказаться не было сил. Каждую пятницу, иногда среду, четверг я делил вечера с Данилой Анатольевичем. И дело было не только в похотливых желаниях, сжигающих эго, но и незнакомое приятное чувство, которое усиливалось рядом с Данилом.

В первый раз полностью оно проявилось на рассвете, когда мы пошли встречать восход солнца. Данила заведомо уложил спать пораньше, а после разбудил в четыре утра. Мы двигались пешком.

Мёртвый город встречал нас, лишённый машин и людей. Он молчал, застывший в новой невиданной красоте. Ночные тени учтиво ниспадали на улицы, кланялись одиноким путникам, и провожали тени от нас. Мелкая дрожь вылетела из моего сердца. Рябью прошлась по рукам. Желания покинули разум, и я остался один на один с ощущением абсолютной вечности.

Данил шёл впереди, будто бы уводил за собой. Прощающийся взгляд изредка цеплялся за знакомые дома и улицы. Почти мистическое чувство переполняло душу, и кто-то внутри произнёс: «Теперь видишь? Ты всегда был здесь». Я обернулся: пустой город шагал в сумерках за спиной. «И ты всегда будешь», — добавил голос.

— Нам нужно поспешить, — торопил Данила.

Мы прошли зелёный парк под улыбку молодого месяца, вышли на середину моста. Терпеливая река медленно тянулась под холодным небом, которое готовилось принять солнце.

Данил стал прямо с краю, а я, боясь высоты, занял место за ним, отойдя на такое расстояние, чтобы не потерять восход.

Лёгкие перья облаков заполыхали на востоке. Солнце медленно просыпалось от забытия, протягивало тёплые ладони, гладило серый свод языками пламени. Вечный огонь восставал перед нами, заливая горизонт. Выделял очертания Данилы. Пожар обнял его, стирая контуры одежды. На миг его лицо обернулось, но контраст тьмы света не давал рассмотреть ничего, кроме кажущихся глаз, существовавших лишь в моём воображении. Они горели в такт восходящему солнцу, а игра теней от железных рёбер моста явила взору гигантские чёрные крылья Нечеловека.

Дрожь, начавшаяся со спины, захватила всё тело. Уставший разум тяжело вздохнул, отдал яд страха и сожаления синеве, и, выпуская из рук нити времени — сдался. Предо мной осталась лишь одна единая мысль. Я бережно поднял её, прижал к груди, и спросил: «Свободен?».

* * *

Постепенно май достиг финала. Близилась летняя сессия и Данил прекратил дозволенные речи, а мне требовалось время, чтобы взяться за ум. Но одиночество не длилось долго. После первой недели июня мать позвала к телефону, и знакомый голос проговорил:

— Доброго времени. Есть дело.
— Данил? То есть?
— Самое важное из всех дел в жизни.
— И какое?
— Улучшать твою душу.

Улучшать свою душу пришлось совсем не так, как я это воображал. Данил сунул мне билет на поезд, и объяснил полную инструкцию про то, что я должен был делать. Была ли у меня хоть какая-то возможность отказать? Нет! Хотя бы выразить своё мнение? Нет! Когда же мы пошли покупать рюкзак, палатку, и походные вещи, я окончательно осознал ужас и трагизм ситуации. Мы идём в горы? Да он сошёл с ума! Но в результате я не проронил ни единого слова. Я шёл послушно, словно арестант, судьба которого полностью предопределена.

Поезд отправлялся в 21:45. Мы заранее прибыли на вокзал, сегодня мой вид напоминал уставшего верблюда, обвешанного тюфяками. Стало жутко и страшно. Не из-за страха смерти?! Нет! Больше смерти, я боялся, что Данил обнаружит во мне несамостоятельность и беспомощность! С тяжёлым сердцем мы сели в вагон. Он вольготно, поместил вещи на вторых полках, закрыл двери: у нас было два нижних места в купе. Когда поезд тронулся, проводник попросил билеты, Данил передал два билета, а из кармана джинсов достал ещё пару:

— Проследите, пожалуйста, чтобы нас никто не беспокоил.

Проводник с налётом благоговения посмотрел сперва на Данила, а потом на меня, и удалился. Через десять минут вежливо постучался, поинтересовавшись, не желаем ли мы чая. Мой взгляд мало чем отличался от взгляда проводника:

— Ты выкупил всё?
— Да.
— А зачем?

Данил удивлённо посмотрел на меня так, словно я выпалил сущую глупость:
— Я думал, ты оценишь мои действия, направленные на создания комфорта для уютной беседы. Или уютного молчания.

Молчание продолжалось недолго. Как только принесли постельное бельё, и оно было расстелено, я дал себе возможность немного расслабиться. Закинув руки за голову, не думая ни о чём серьёзном, сказал:
— Деньги за поездку отдам... — помолчал и добавил, — за место надо мной тоже.
Даня улыбнулся.
— «Атдам» был добрый человек!
Я немного обиделся:
— Нет, серьёзно, летом заработаю.
— Ладно! Валяй! Скажи, всё что думаешь! Мало того, что Данил Анатольевич нашего Эдика заставляет лазать по горам, так ещё и летом работать. Подлец! Ну подлец!
— Но я, правда, не умею.
— Дык, мы и не собирались.
— А зачем нам палатка?
— Эд, думаешь, что голова нужна лишь для диплома? На минуточку, кто я в твоих глазах: зверь ли, кат ли проклятущий, чтобы заставлять университетского мальчика, который всего сутки назад откинулся с родительского дома, скакать аки ереванскому козлу сотни метров над уровнем моря!
— А зачем тогда палатка?

Данил фирменно закартавил:
— А палатка, уважаемая Надежда Константиновна, нужна нам как архиважное оружие в борьбе против пролетариата.
— Разве не капиталистов?
— Капиталисты Эдушка, обычно убирают за собой, а не срут там, где едят!
— Так значит, — сдерживая подкатывающий смех, шутил я, — Владимир Ильич не любит народ!
— Любит, Надежда! Очень любит! Особенно когда этот народ не высовывает хавальник из окопа!
— Это не по товарищески, Владимир! Вы читаете слишком много Поппера! Что же мы будем делать без народа?
— Надежда Константиновна, ну включите уже вашу фантазию: чем могут заниматься два образованнейших марксиста на фоне диких скал и ласкового моря!
Я вопросительно посмотрел на Даню? И он продолжил:
— Правильно, Надежда! Созданием новой мировой сверхидеологии! Вы будете моей путеводной звездой в пустыне хаоса и невежества.

Воображение рисовало палатку на фоне чернеющего моря, и бесконечно романтические посиделки за созданием новой сверхидеологии человечества. Это не только безмерно веселило меня, но и возбуждало. Скрывая детский стыд, я перевернулся на живот.

— Кстати, Эда, чтобы ты знал, Крупская оказалась весьма занятной. — Произнёс Даня серьёзным голосом. — Она не только помогала Ленину в подготовке революции, но и была верным другом. Хотя давалось ей это нелегко. Кстати готовить она не умела, как и ты. Хозяйка отвратная.  

Помолчав, он добавил:

— Но всё ещё остаётся загадкой: любила ли она на самом деле. А если любила, то в чём суть этой любви.
— Что ты имеешь в виду?
— Ну как это бывает. Поехал Владимир «по Парижам». Нашёл себе женщину согласно потребностей, некая Арманд. Слышал про такую?

Я покачал головой.
— Надежда обо всём знала. Но, ни сцен ревности, ни скандалов. Не то, что о мести не помышляла, дружить пробовала с соперницей. Но самое интересное, фото Арманд всегда держала при себе.
— При себе? Зачем?
— Вот именно: для чего. Как должен думать человек, которому постоянно не везло: болезнь, отбирающая красоту, детей, муж, который более товарищ, нежели мужчина. Брак слова и ума, рыбёшки и миноги. Получиться ль хорошая уха?

Данил распорядился ложиться, но сон не давался, чудилось совращение. Лишь к утру я пал в объятия Морфея, и привиделось, будто едем в общем вагоне. Множество людей. Я сплю. Даня сидит и смотрит на меня, не обращая внимания на остальных, подошёл, и медленно склонившись, поцеловал прямо в губы. Ощущения прострелили голову навылет, теперь в ней зияло отверстие неестественного размера. До этого случая, я никогда не понимал смысла фразы: «променять жизнь на поцелуй», вдруг — осознал. Если бы дьявол предложил продать душу, без колебаний бы согласился. И всё же боязнь стать застигнутым победила — мы были не одни. Все глазели на нас. Я не видел, но знал это. Они смотрели, открыв рты, словно между нами совершалось подписание исторического договора о сожжении Содома. Единственное, что смог сделать: резко поднять голову — и сделал это в обоих снах. Точнее во сне, где спал, и в реальности.

К сожалению, реальность оказалась не менее реалистичной, чем сон. Бедная голова с размаху стукнулась о вторую полку.

— Что случилось? — Спросил Данил.
— Кошмар, — потирая лоб, ответил я, только начиная различать суть происходящего.
— Почему ты спишь в одежде и ещё укрылся? Тебе разве не жарко?

Я раздражённо глянул на него, но не ответил. Единственный вопрос, который теперь мучил меня: произошёл ли поцелуй в обеих реальностях?

Во время нашего путешествия по холмам и равнинам, главным для меня стало не показывать, что тяжело. И на удивление, задача оказалась выполнимой. Тело уставало, но усталость сменялась отдыхом, приятным обедом и теплом огня. Наконец мы добрались до небольшой горы с пологими склонами. Подъём пошёл легко, я почти не отставал от Данила, хотя его шаг был шире. Но когда мы принялись спускаться, где-то на середине, ноги ощутили незнакомую усталость, не желая следовать вперёд. Мысль скатиться кубарем вниз — напугала. Тело-предатель готовилось сдаться! От ужаса я схватился рукой за ближайший ствол дерева, чтобы хоть как-то перевести дух. Не может быть! Да как так! Всю жизнь, думал, подъём — самое тяжело дело, но спуск. Спуск оказался сущим адом. Постоянно находясь в неестественном положении, напряжённые ступни вопили, требовали отдыха. Я попытался спускаться боком — не выходит. Подумал: может скатиться? Но способ не выглядел безопасным, и, что самое важное для меня, значил позор. Я посмотрел вслед Даниле. Ну уж нет!

Пришлось стиснуть зубы и продолжать. Каждый шаг давался с трудом. Я принялся убеждать себя, что состояние не имело значения, важно лишь дойти. Несколько раз внутренняя паника почти овладевала сознанием, тогда я смотрел в спину Даниле, и пугал совесть стыдом. Несколько раз такой метод срабатывал.

Данила уже спустился и обернулся лицом. Мои ноги дрожали. Оставалось совсем чуть чуть,  внутреннее ликование, желание упасть, страх, стыд разрывали сознание, а бешенный оскал освещал лицо. Казалось, цель вот-вот достигнута. Чтобы размять шею, я чуть приподнял подбородок, глаза встретились. Данила выглядел серьёзно, без тени иронии. Я постарался улыбнуться, но в тот же миг ноги подкосились, и тело тихо скатилось вниз.

Данил помог подняться. Мы шли в тишине. Когда наша скромная компания остановилась на перекус, он обратился:
— Эд, у меня личная просьба. Если тебе сложно — нельзя молчать.
Я поспешно проглотил кусок конины, Данил продолжал:
— Дело не в твоём статусе, крутости, или попытке что-то доказывать. Мы оба рискуем. Нас всего двое, не трое, не четверо. Если со мной что-то случится — что будешь делать?

Я пожал плечами:
— Ну, не брошу. — Хотя истинного ответа не знал.
Данил оттолкнул лёгким оскалом иронии:
— Если со мной сейчас что-то случится, а на завтра твои ноги будут болеть, или ты не сможешь нормально ходить, то, скорее всего, Надежда, вы станете тихо ползти аки улитка по склону Фудзи. А время, почти или всегда играет решающую роль.

Мои челюсти остановились. Смысл сказанного, наконец, дошёл до меня. Воображение нарисовало возможный исход, и я по-настоящему расстроился. Данил заметил это, доверительно обняв за плечи, сказал:

— Извини, Эда. Не бери в голову, у меня жуткая мания поучать людей.

Я инстинктивно улыбнулся ему, почувствовав, что на душе стало легче.

На следующий день прорицание Данилы сбылось: ноги отказывались подчиняться приказам. К счастью, к вечеру предыдущего дня мы успели добраться до склона, где взору открылась бескрайняя гладь моря. Мы поставили палатку, и я занялся самым важным делом в своей жизни: возлежанием.

Однако возлежание длилось не долго. После завтрака Даня потащил меня силком вниз.
— Плавать будешь?
— Я не умею.
— Тогда смотри.
— На что?
— Чтобы я не утонул.
— Хорошая логика. А если ты будешь тонуть, тогда?
— Тебе представится редкая возможность тонуть вместе со мной. Прельщает?
— Не уверен.
— А зря. Я искусно тону!
— Зато Надежда умирает последней!

Мы весело засмеялись, но мой смех скоро прекратился под натиском тупой боли.
— Ваше лицо, Эдуард, подобно человеку, который на спор пытается съесть ящик лимонов, пережевывая их один за другим.
— Думаете, Данил Анатольевич, их стоило глотать?
— Иной раз глотать мудрее, Надежда Константиновна.

После аккуратного спуска на дикий пляж, предстояло очередное испытание.  Больные нежные ноги, ступили на острые, а то и горячие камни. Глаза обвинительно метнулись в сторону Данилы: «И это отдых?». Недалеко сидела пара девушек нашего возраста, загорая нагишом. Я сделал вид, будто не заметил, но на самом деле искоса посматривал на оголённые тела. «Что они себе позволяют!» — Говорил мой взгляд. Данил бесцеремонно бухнулся в воду и поплыл. Мне пришлось играть роль наблюдателя среди нудистов, периодически бросая в сторону осуждающие взгляды. Девушки кратко переглянулись и ушли. Очень хорошо. Одной проблемой меньше.

Данил аккуратно вылез из воды.
— Не хочешь попробовать?
Я помотал головой.
— Боишься?
Я пожал плечами.
— Давай попробуем. Или сильно боишься?

Сложно было понять, чего я боялся больше: выглядеть трусом, или бояться. Я молчал в надежде на то, что Данил отстанет, но он стоял над душой. Я зажмурил глаза, словно это помогло бы мне справиться с ситуацией, но нет. Солнце, камни, море — всё это существовало независимо от личного желания. В конце концов, воля сломалась. Будь что будет. Перед тем как пойти в воду, Данил остановился для серьёзного разговора:
— Ты мне доверяешь?

Я невольно улыбнулся, вспоминая, что эту фразу обычно говорят «нетрезвые люди»
— Да, доверяю.
— Владимир Надежду не кинет.
— Хорошо.
— Тебе нечего боятся. Повтори это несколько раз.

Я повторил мантру, однако эффект сработал иначе. Вместо того чтобы обрести уверенность, я начал боятся сильнее.  Острые мокрые камни впились в ноги, Данил держал меня, чтобы я не завалился в воду раньше, чем мы выйдём на глубину.
— Эдуард, расслабьтесь! Выплюньте лимон хотя бы на три минуты!

Воды было по шею, я уверенно стоял на ногах, но расслабиться не получалось. Картина нервировала чрезвычайно. Одно дело, учить плавать маленьких детей! Но совсем другое — учить плавать двадцатилетнего балбеса. Нелепо! Тем не менее, деваться некуда. Моё положение описывалось элегантным словом: цугцванг. Если вернусь на берег — стану трусом. Если буду барахтаться в воде — подумают идиот. Впрочем, идиотом я уже был.

Мысленно вознёся благодарности девушкам, которые столь тактично оставили нас наедине, я пытался энергично махать руками подобно бабочке паралитичке, пока Данил поддерживал тушку за живот. Прогресс был неочевиден, но через некоторое время тело расслабилось, осознало, что бояться, в самом деле, нечего, и ощутило архимедову силу.  Очередной вдох, мой нос ошибся, и зачерпнул воду, вместо воздуха. Ощутив, что не могу нормально дышать, я резко поднял подбородок, попытался нащупать ногами дно. Запутался в пространстве, словно в трёх соснах. Не получилось. Запаниковал. Данил схватил меня, что рыбёшку, а в ответ руки вцепились мертвой хваткой.

— Надежда, вы чего ж это надежду теряете! — Сказал он, когда я немного успокоился. — Предлагаю вам отпустить вождя пролетариата.

Руки не разжимались. Даня улыбнулся:
— Смотрю, вы меня схватили, Крупская, словно последнего мужчину на сцене политического бомонда. Правильно! Хвалю! Ой, как это мило. Давайте мы сделаем так. Я вас целую, а вы отпускаете. Хорошо?

Смех, а после и возбуждение заполнило моё тело, руки мигом подчинились мне, и я остановил губы Дани всего в нескольких сантиметрах. Остановил и сразу же пожалел, не способный сдержать смех, который постепенно утрачивал естественность, превращаясь в фарс. Постыдный полдень и не думал заканчиваться! О том, чтобы выйти из воды не могло быть никакой речи! Даня посмотрел на меня, немного раздражённым голосом сказал:

— Крупская! А ну немедленно выходите на берег, и не стройте из себя русалку!

Но я молчал. Даня хмыкнул, повернулся и ушёл.

Если бы кто-то вёл мою летопись, то сегодняшний день следовало бы назвать днём идиота. А по числу заработанных балов, я видимо сорвал джек-пот. Всякое желания продолжать отсутствовало. Однако как бы я не пытался избежать Данила или новых непонятных ситуаций, судьбу не обмануть. Вечером он подсел ко мне, и навязал разговор:
— Эд, мы можем нормально поговорить?
Душа почуяла неладное. Кивнул в ответ.
— Скажи, ты меня стесняешься?
Я затравленно посмотрел на Данила, он продолжил:
— Ты хочешь, чтобы я тебя обнял?
Я зажался ещё больше, и еле выдавил одно слово:
— Почти...
— Ясно. — Данил сделал паузу. — А сейчас?
— Снова почти...
— Хорошо, а почему почти?
— Потому что, когда..., — я пытался найти правильное слово.
— Когда Крупская просыпается, — помог Данил.
— Да, у меня полностью отключается мозг.
— Это заметно, — почти пошутил Даня, — она не только днём вас мучает, Эдуард, но и ночью спать не даёт. Вот шельма клятая.
— Угу, — полугрустно полувесело поддакнул я.
— А что вы думаете, если мы с Надеждой откроем почитать Капитал. Вы ведь уже читали Капитал?
Я помотал головой.
— Мне такое нельзя.
— Надежда Константиновна! Как же это, голубушка. Да святой да Капитал да Карла с Марксом да не прочитать?
— Просто, Володю не люблю. Он мне нравится, как человек. Харизматичный. Но как мужчина...

Я сам удивился, с какой неожиданной лёгкостью произнёс эту фразу. В противном случае, наверное, никогда не решился бы. Быть идиотом не столь страшно. Куда страшнее обидеть Даню, огорчить, или уж тем более оскорбить. Такого не было в моих планах.

— Тебе обязательно любить?
— Чтобы читать Капитал? — Я засмеялся так, словно заплакал.
— Чтобы заниматься Сексом.
— ...это грязно... — Выпалил я.

Данил более не мучил. Он легонько прошёлся рукой по моим волосам и оставил наедине с горькими мыслями и сожалением.

* * *

Оставшиеся дни Данил ни разу не касался серьёзных тем. Наши разговоры были ветрены, легки, и не призывали строгий ум к работе. Я научился держаться на воде, а Даня весело шутил: «Непотопляемая Надежда!».

После окончания летней сессии судьба разделила нас: он — в европейское турне, а я — за набор текстов. В личном календаре появился красный день: 24 августа. День возвращения Данила. Хотя приезд планировался двадцатого, Даня нуждался в передышке от «Парижов».

За время отсутствия возникло несколько метаморфоз. Я записался в бассейн, научился немного плавать, если так можно выразиться «занялся собой», а к концу лета скопил нужную сумму. Грустно и смешно. Данил принял деньги без возражений, но тут же одарил футболкой, тонким летним пиджаком и симпатичной шляпой трилби. С искренним удовольствием мы отметили встречу прогулкой, а вечером нас ожидала бутылочка трёхлетнего кагора.

Мысли о совращении не покидали с момента отъезда. Быть может именно поэтому бассейн давался тяжело. Я стеснялся. Стеснялся не только переодеваться (требовалось снимать нижнее бельё), но и стеснялся находиться в зале. Спрятаться за конспектом не представлялось возможным. Старался отводить глаза, но чем сильнее разум отталкивал постыдные думы, тем ярче они цвели. Часто грезилось, будто не нарочно слетевшие мокрые плавки притягивают взгляды случайных зевак. Казалось удивительным, что человек, стыдящийся открыть тело, был способен фантазировать о разоблачении.

По каким причинам в тот вечер случился разговор? Сложился ли он как результат размышлений во время совместного отдыха, или ключ был в поведении. Жаль, что у человека нет возможности увидеть себя со стороны. Может, после бокала взгляд стал слишком откровенен? Внутри творилось неладное: и хорошее, и плохое.

Хорошее таилось в предвкушении нежности, а плохое — в необходимости использования. Каким бы греховным, надменным не казался обществу Данил, в первую очередь он виделся человеком несчастным, который вынужден продавать себя, хоть и задорого, но против совести. Чтобы спать вместе, одного согласия недостаточно, нужна ответственность за судьбу того, с кем делишь постель. Именно так я это понимал. Но возможности не находил. Не хватало денег. Жильё Данилу предоставлял кто-то из «любовников», жизни в общежитии он не допускал. Большая часть времени уходила на обучение, а это значит, мне следовало отыскать способ зарабатывать самостоятельно. Но я не знал, где и как собрать нужную сумму.

И когда Данил задал вопрос о том, почему я считаю секс грязным, он получил полный ответ, который заставил крепко задуматься.

— Значит, по-твоему, секс грязный из-за использования?
— Ну..., как-то так.
— И вот, если ты будешь отвечать за меня, делить невзгоды, то тогда секс не будет грязным?
Я пожал плечами:
— Наверное.
— Эд, скажи, а вот..., то, что мы с тобой разговариваем, гуляем, обмениваемся мыслями. Я трачу твоё время, а ты моё — это использование?
— Использование. Но обоюдное.
— То есть, если использование обоюдное — оно не грязное?
— Думаю да.
— А, для того, чтобы с тобой гулять, общаться, обязательно ли любить?
Я задумался, и понял, что меня поймали на удочку:
— Думаю нет.
— А брать на себя ответственность за твою судьбу?
— Нет. — Я расстроился. — Это другое!
— Разве во время соития люди не используют друг друга, чтобы стать счастливыми?
— Это другое!
— В чём?
Я разозлился, и, не подумав ни секунды, выпалил:
— Потому что не все могут так, налево и направо, как ты!

Сожаление о подлых словах проявилось, как только язык осмелился воплотить их. Данил помрачнел. Это конец. Только что я сделал самую главную ошибку в своей жизни: ударил по лицу человека, который (в моём представлении) достоин жить счастливо. Тело онемело: обоюдоострый взгляд пересёк комнату. Данил вернулся за стол и отпил вина.

— Ладно — произнёс он. Не поднимая взгляда, сложил руки, и принялся неторопливо рассказывать.

* * *

Жизнь казалась переполненной везением и удачей, несмотря на то, что мать умерла, лишь исполнилось пять лет. Я родился здоровым жизнерадостным ребёнком. Почти никогда не болел. Море любви с избытком проливалось из семейной чаши. Той редкой родительской любви, что так не хватает многим. После смерти матери, отец превратился в живого бога. Добрый в строгости, любящий, умный и мудрый мужчина, обладающий неземной холодной красотой. Для него я был не просто сыном. Черты ребёнка напоминали ему о жене. Отец никогда не бил меня, не было недостатка нежности или интереса со стороны взрослого. Его одобрение или порицание значили более розг. Он не оберегал от людей, но берёг от воображаемых страхов, прижимая ночью к груди. Он говорил, что я свободен в ответственности, но бесправен в лени. Что каждый ограничен внешне, зато всемогущ в себе. Он создал из меня человека, которым мог гордиться родитель, и которым гордился бы я. Моё счастье — было счастьем его.

Отец являлся лицом духовным, поэтому согласно высокому статусу, учился я в специальной гимназии. Случайные дети туда не попадали. Злость, нищета, и грязь мира вне стен храмов следила за мной, но дотянуться не могла. Там я обрёл своего первого друга. Костик, светлый мальчик, блондин, тихий взглядом. В пятилетнем возрасте его укусила собака, о чём напоминал шрам на правой ноге, и возможно по этой причине он казался немного забитым. Но потребность в доброте, тянувшаяся из его души — прельщала. Вскоре мы сдружились.

Отец был рад, что кроме знакомых, я отыскал человека, о котором мог заботиться. Он говорил мне, что каждый обязан научиться ответственности, так же как математике или чтению, а я не понимал, что в этом особого. Быть ответственным с Костей казалось легко. Он всегда слушался, смотрел взглядом, напоминающим мой собственный, когда я смотрел на отца, и никогда не спорил. Восхищённый взор обязывал наполнять его жизнь красками. Из-за Костика я начал делать глупости, шалить. Мне хотелось вызвать улыбку, не ту лёгкую застенчивую улыбку, которой он прикрывал свои несчастья, а истинную. Иногда это удавалось.

А ещё меня беспокоило отношение Кости ко мне. Конечно, мне нравилось по-собачьи преданное поведение, но в этом было что-то жутко удручающее, а в щенячьей радости таилось нечто неправильное.

Я решил поговорить с отцом, который выслушал и ответил:

— Он стремится заполнить душевную пустоту тобой.
— Это хорошо?
— Не совсем. Но ты способен убедить его, что он дорог. Когда человек понимает, что кому-то небезразличен, он начинает ценить свою жизнь, и учиться ценить жизни других.
— А пустота уйдёт?
— Она будет наполнена желанием служить людям.

С тех пор я старался воплотить идею отца. Я говорил Косте, как рад видеть, старался обратить внимание на личные успехи, радовался мелочам. Похоже, в самом деле, мои действия возымели влияние. Костик начал чувствовать себя увереннее. Мы всё больше проводили время вместе, он часто бывал у меня дома. Постепенно щенячий взгляд испарился, а сущность Кости стала проявлять характер.

Однажды мы сидели на ковре, скрестив ноги, собирая пазл, Костик признался:

— Даниил, у тебя лучший папа.
— Я знаю. — Ответил я, не скрывая удовлетворения.
— Я думал, что он окажется строгим, но он даже не запрещает тебе смотреть телевизор.
— Телевизор?! Глупости. Бог не запрещает смотреть телевизор, если только это не вредно.
— А мне не разрешают. — Добавил Костик серьёзно.
— Разве родители не любят тебя?

Костик осунулся, а я ощутил укол совести. Разве сказано что-то плохое?
— Конечно, они меня любят... наверное.
— Костян, почему, наверное, они тебя, безусловно, любят. Папа говорит, что все люди любят друг друга, но родители любят особенно сильно.
— Все люди любят друг друга?
— Ты сомневаешься? Я же люблю!
— Ты это другое дело. Другие не любят.
— Они тебя тоже любят, просто не догадываются.

Костик молчал. Я смотрел с ощущением, будто каждое слово творило что-то неладное.
— Даниил, а может мои родители, тоже не догадываются?
— Как это так? — Удивлённо воскликнул я.

Костик чуть повернулся, приподнял футболку, и показал тёмно-бордовые, местами синие полосы, разрывающие белую спину. Злость, страх и негодование, наконец, нашли путь к детскому сердцу. Ужас охватил душу. Я бросился вон из комнаты поскорее к отцу. Обнял и зарыдал.

— Их надо лишить родительских прав! — Впервые в жизни я кричал по-настоящему.
— Ты сможешь заменить ему родителей?
— Это не родители, отец!
— Право у них, и только они несут ответственность за дитя.
— Не существует такого права, чтобы человек владел человеком! Люди — не вещи! Дети — это не вещи!
— Всё верно, Даниил.

Отец обнял меня, сбил рукой слёзы, и пообещал поговорить. Костик, не ожидавший такой реакции, глянув, словно на пришельца с другой планеты, спросил:
— Ты, правда, плакал?
— Да, — немного стыдясь, сказал я.
— Почему?
— Потому что — больно.
— Ты же говорил, что тебя никогда не били, откуда знаешь?

Ответить нечего.

С тех пор я просил Костика не скрывать, если отец бил. Но после разговора папы, ситуация улучшилась. Папа мог. Я знал, что он умел убеждать людей, ибо его устами говорил Бог. И я верил, что если родители Кости верили в Бога, они не посмели бы ослушаться.

Летом был запланирован лагерь с канадцами, чтобы изучать английский язык, общаться, здорово проводить время. Отец и тут угадал желания: за свой счёт отправил Костика вместе со мной. В то лето он выглядел счастливым как никогда, и это счастье невольно передалось мне. А ещё случилось что-то странное. В какой-то момент Костя стал красивым. Но не красивым, как небо или цветы. Он стал красивым по-особенному. Больше всего, когда улыбался. Хотелось его обнять, прижать и... слушать неровное хрупкое дыхание. Эта фантазия овладела мною настолько, что однажды пробравшись за ограждение, и бегая по полю высоких сорных трав, я нечаянно или намеренно ухватился за его талию и повалил на себя. Он поинтересовался: «не ударился», но я не мог вымолвить, ни единого слова.

Наша дружба развенчалась, любовь всё ещё была, но стала иной. Я знал об этом грехе, и все последующие дни старался свести контакт к минимуму, скрывая печаль от других и особенно от него. Нужно было увидеться с отцом. Отец бы помог. Он бы справился. Он бы убедил. Ведь его устами говорил сам Бог:

— Тебе всего четырнадцать, не спеши. Богу нечем упрекнуть тебя.
— Я тоже думаю, что нечем. Но это не ошибка. Я понял, что всегда был таким. Я рассматривал...
— Хватит. — Он поднял руку, заставляя меня замолчать.
— Сделай меня нормальным, пожалуйста. — Попросил я жалобным голосом. — Ведь твоими устами говорит сам Бог.
Отец почернел темнее тучи:
— Бог? Если слова исходят от сердца — они от Бога. — Он помолчал и добавил — Твоё сердце говорит, что ты грешен?

Я подумал немного, и помотал головой.
— Скажи это вслух.
— Нет, я не грешен.
— Почему?
— Потому что, любовь — не может быть грехом. Да?
— Потому что Любовь — это Бог.
— Отчего тогда так стыдно?
— Страх, стыд, невежество. У Сатаны много лиц, и все они отвратительны.
— Но в Библии написано...
— Не всякая истина — человеку. Ты сам — буква в книге Бытия. Кто лучше тебя способен понять предназначение? Невежды, не замечающие солнца в ясный день?

Мой взгляд блуждал в смятении.

— Тогда что мне делать?
— Любить и быть любимым. Место любви способна занять лишь ненависть. А ненависть —страшнее смерти. Хочешь отдаться ей?
— Нет.
— Тогда делай, что должен. Но сперва полюби себя. Полюби таким, каким есть.
— Потому что Бог – это любовь...
— Потому что Любовь — это Бог.

Мы обнялись.

Краткое счастье проникло в душу, но не спокойствие. В голове шумел ураган. Как же я теперь с Костей? Ничего. Обойдётся. Главное — что люблю. Остальное — обойдётся. На следующий день Костик настиг меня в коридоре, побеспокоился:
— У тебя что-то случилось? Ты был совсем не свой.
— По тебе соскучился. — Улыбнулся ему в ответ и попал в крепкие объятия.

На миг страхи покинули меня. Я осознал — нет смысла желать большего. И не желал. Всё вернулось на круги своя. Мы взрослели. Я стал счастлив настолько, насколько вообще был способен. Любовь творила чудные вещи. Иногда странные шалости, иногда лёгкие глупости. Что бы мы ни сказали друг другу: то ли слово ласковое, то ли грубое — всё казалось нежностью. Иногда смеялся над ним, нелепо подшучивал над робостью, в спальне закидал подушками. Он выбрался из плена, в пухе и перьях выглядел настолько мило, что хотелось разрыдаться. Вдруг Костик схватил за руку, притянул к себе, и поцеловал в щёчку. Лицо раскраснелось. Голова закружилась. Руки дрожали. Я забыл все свои условности, заглянул глазами в глаза, и поцеловал в самые губы. Почему я не сошёл с ума? Почему?

Костик не сопротивлялся. Сперва он лишь ждал, но после присоединился на равных. На его лице не было и тени стыда, лишь лёгкое возбуждение: краснеющие уши симпатично смотрели наружу. Мы оба тяжело дышали, словно ночь напролёт разгружали вагоны. Значит, Костик тоже? Такой же? Он таинственно улыбнулся и залился смехом. Я последовал его примеру.

Ночь прошла без сна. Мечты приходили одна за другой. Грёзы о Косте, об общем счастье, о любви.  Хорошее знание языка и образование дарили надежду уехать. Не было сомнений — отец поддержит. Он всегда поддерживал во всём. Требовалось лишь поговорить с Костей. Тело дрожало. Грёзы будущего ослепляли. Ещё год и скоро совершеннолетие. Скоро свершится судьба.

После школы мы пошли с Костей домой. Отца не было. Я накрыл стол, разогрел еду, и после обедни приготовился сказать то, что должен. Грудь сдавливал невидимый груз.

— Костя. Я хочу...

Тело снова дрожало. Он озабочено посмотрел на меня:
— Что-то случилось?
— Я тебя люблю! — Выстрелил я, голова закружилась, руки ухватились за стол, пытаясь удержать от падения.
Костик непонятливо посмотрел.
— Даниил?

Наверное, он хотел сказать: «Что случилось?» или «Я тоже тебя люблю, как брата». Ответ читался в глазах, но Костя ничего не сказал. Его лицо обезобразилось. Покрылось ужасом. Он подошёл ближе и обнял.

— Только не волнуйся. Я буду молиться за тебя. Ты вылечишься! Обязательно. Я тебя не брошу. Господи помоги нам!

Костик заплакал. Великолепное будущее превратилось в ад. Я ощутил безумную жажду смерти. Боже. Почему ты не убил меня? Почему?! Зачем?

Весь вечер Костя рассказывал мне о грехе мужеложства. Я пытался спорить, приводил доводы отца, но, то ли мои слова не были сказаны от сердца, то ли не достигали сердца Кости — он не понимал их. Хотя говорил так же кротко и так же ласково как всегда, однако его голос разрывал душу, вызывал желание убежать. Я спросил: «зачем поцеловал?», на что Костя ответил, что согрешил, но грех его в ином. Ему просто хотелось ощутить поцелуй, ведь он ни разу ещё не целовал в губы, а скоро восемнадцать.

Прошлое исчезло. Потеряло значение. Я упал, протягивая руки вперёд, нащупывая остатки недавнего пути, разлетающегося в клочья. Вдалеке маячила тупая неугасаемая боль. Перед моим взором предстала толпа молящихся. Кто были эти люди, возносящие молитвы? Чего они желали? Может быть того же, что и я. Возможности мечтать о счастье, или хотя бы о призрачной надежде, искали утешение в жизни после смерти, но не находили. Значит, вот как они живут. Без будущего и прошлого. Как они живут?!!! Как??? Я бы не смог. Не справился. Не протянул бы ни дня, ни минуты.

Те люди, каждый день просящие милостыню, мечтающие о счастье, наверное, всемогущи. Всё время хранящие в душах пустоту бытия. Переполненные страданием, разрываемые ничем, они живут, простирая руки к небесам с единственной надеждой. О чём просят они? Куда стучат?  Откуда столько терпения? Столько силы! Силы хранить пустоту! Самое тяжкое бремя! Не для смертных. Оно не для смертных.

К отцу нельзя. Разве достойно демонстрировать ничтожество тому, кто любит. Предать единственного близкого человека — нет прав. Но я всё ещё люблю. Значит, Бог не покинул меня. Руки обняли подушку, под утро, переполненные болью, сомкнулись глаза. Сердце уснуло, но разум бодрствовал.

* * *

Весь день я провёл дома, не выходя из спальни. Отец не тревожил даже просьбами о еде. А на следующее утро постучал. Дверь отворилась, за спиной стоял Костя. Папа вошёл:
— Если не хочешь видеть его, скажи. Если хочешь, выслушай.

Терять было нечего, я кивнул. Костя зашёл внутрь, отец закрыл за собой. Костик простоял некоторое время, разглядывая комнату, словно первый раз был здесь. Он старался не смотреть в глаза, искал что-то, чего и сам не знал. Потом сказал, что ошибся. Что на самом деле наши чувства равны. Но они — грех, и поэтому ему страшно. Потом сказал, что последует за мной в ад, я открыл рот от удивления. Под его глазами виднелись тёмные круги. Значит, Костя тоже не спал. Надежда вновь сияла на горизонте. Грусть и радость перевернулись вверх головой. Я кинулся к нему обнять сильнее, дабы вспомнить утраченное.

Время ускорилось в такт чувствам, и вместе с тем, кажется, замедлилось. Месяц прошёл превосходно. Сезон поцелуев сменился сезоном ласк. Костик был счастлив, когда я целовал его, но грустным после. Возможно из-за проблем в семье. Ведь он знал, что мы должны были уехать, и, вероятно, переживал за родителей. Я убедил его, что потом у нас будет возможность вернуться, когда выучимся. Мой отец подобрал несколько университетов, и готовил необходимые документы.

Всё складывалось как нельзя гладко. На майские праздники мы решили отправиться на природу. Костик слегка грустил. Я решил не спрашивать его о семейных проблемах, лишний раз не теребить душу. Старался передать радость и тепло в избытке. Ночью его печали неожиданно исчезли, и сменились нежностью. Мы бегали, дурачились, целовались, как это обычно делают влюбленные. В полночь страсть объяла нас, свершился первый коитус. Казалось всё прошло идеально. Мы долго лежали молча, пока в полной темноте от Костика не послышалось: «Ненавижу...».

Я отпрянул, словно от змеи. Вскочил, зажёг свет, и посмотрел Косте в глаза. Они были пусты.

— Что случилось?
Он молчал, поэтому мой вопрос повторился:
— Что случилось? Кого ты ненавидишь? Что-то с отцом?
Когда я упомянул про отца, глаза Кости оживились и зыркнули на меня:
— Ты Дьявол. Ненавижу.

Я схватил Костю обеими руками и спросил:
— Костя, что случилось? Тебе было больно?
— Ужасно. Я не хотел.
— Господи..., — у меня не было слов. — Почему ты не сказал?
— Я желал спасти тебя.
— Спасти?! От чего? Костя?
— От зла.
— От какого зла?

Костик сел на кровать и посмотрел сквозь меня:
— Мы договорились с твоим отцом.
— О чём? О чём вы говорили?
— В тебе Дьявол. Даже мать не выдержала его сущности. Он сказал, если я полюблю тебя, то можно спасти. Я очень хотел. Но кажется, пропал сам. Злость и ненависть кричат во мне. Раньше они говорили только, когда отец избивал. Мне хотелось убить его, убить свою мать, спалить дом. Потом я встретил тебя. Ангела во плоти. Совершенного. В том не было сомнений, ведь твой отец — святой. Я подумал — повезло. Ты дал уверенности, научил жить. Защитил. Всему, что у меня есть — я обязан тебе. Помнишь, когда мы дрались подушками. Ты был похож на ребёнка. Такой замечательный, чистый и невинный. Я захотел поцеловать тебя. А потом, когда ты прильнул к губам, подумал, что так целуют ангелы. Но после... Мне говорили, что Дьявол способен принимать любой облик. И всё же я любил тебя сильнее всего на свете и не мог сдаться. Я не сдался. Я пошёл к твоему отцу. Рассказал ему. Он уговорил, убедил, что лишь мне дано спасти твою душу.

Костя посмотрел в глаза, и добавил:
— Я проиграл. Прости... Даниил, прости...

Что мне было делать? Кричать? Броситься в реку? Нет. Я не мог так поступить. Требовалось поговорить с отцом. Я не знал, чьё предательство страшнее: любимого или отца. Кто из них решил поиграть со мной. Сперва во всём винил Костю. Как он мог притворяться, что любит. Потом ненависть перешла на отца. Конечно, во всём виноват только он. Если бы не он, Костик не решился бы. Я хорошо знал, насколько сильной была отцовская способность убеждать. Как чисто и красиво он складывал слова. Я думал... его устами говорит Бог. Но Бог ли? Что если я ошибался?

Отец сидел за столом, и разбирал бумаги. Он протянул документы для университета. Конечно, в них записано лишь моё имя.

— Значит, я поеду один?
— Один — подтвердил отец.
Я едко ответил:
— Мне всё известно. Твоя ложь. Твоё зло.
Отец спокойно поднял глаза:
— Спешишь осудить? Знаешь — тем лучше.
— Ты заставил его любить. Ты заставил подчиниться. Ты сотворил раба!
— Чушь! — Отец грозно блеснул глазами, — Раб был в нём всегда! Я лишь использовал его, чтобы спасти тебя.
— Спасти? Ты тоже веришь, что можно спасти? От этого?
— Нет. Не от этого. От стыда. От изгнания. Он пришёл ко мне в тот день, когда ты заперся в комнате и сказал, что мой сын — Сатана. Чистое зло. Так он ответил на твою доброту. Так он ответил на твоё внимание. Такова его благодарность! Он потребовал излечить тебя, сказал, что расскажет о беде всем. Что будет молить Господа об избавлении. Ты думал, он тебе друг, а он лишь мечтал возвыситься за чужой счёт. Прости, что не оградил от дураков, их количество несметно. Думаешь, я бы отдал единственного сына?

Отец страшно улыбнулся, почти оскалился:
— Отдал бы единственное, что напоминает о ней?
— Ты мог бы его разубедить!
— Не мог. Я знаю, не мог. Даже, если бы сам Иисус спустился с небес, и сказал ему то, что я сказал тебе. Они бы снова распяли его. Потом может... передумали. Но сначала распяли. Люди всегда делают так.

Отец замолчал на миг:
— Я был готов задушить этого белобрысого идиота руками. Но разум взял верх. И я сказал ему то, что больше всего на свете он желал услышать. Сказал ему, что ты — Сатана. Что лишь любовь может спасти. И что он — тот единственный, способный сотворить чудо руками Господа. Ты бы видел его лицо. Как же он был счастлив, что станет твоим Спасителем.

— Ты солгал! — Закричал я.

Отец встал из-за стола, подошёл поближе, и я вспомнил, насколько сильными бывают его руки:
— Даниил. Очнись! Ложь — это суть того, чего больше жизни и света жаждут они! Она необходима им. Нужна им. Неужели ты думал, что хоть одно слово в святых книгах от истины?
— Отец?
— Не смотри на меня так! Я не безумец! Напротив. Мой разум чист.
— Ты не веришь, что писание от Бога?
— Конечно, писание от Бога. Нет сомнений. Бог мудр. Он понял: люди глупы и безумны. Страх мыслить лишает счастья. Он дал нам книгу, дабы Ложью унять безумие, ибо нет других путей и возможностей. Пойми. Библия от Бога, но не для тех, кто хочет приблизиться к нему!

* * *

— Что было дальше? — Данил разлил остатки кагора. — Ничего особого. Милый Костик подкараулил с ножом. Знаешь, я боялся, что он совершит суицид. Клял себя. А в результате, оказалось, что совершенно не разбираюсь в людях. Исцеление от глупой любви пришло ко мне в тот самый момент, когда увидел в глазах желание убить. Он был по-настоящему серьёзен. Ни тени жалости, ни тени сомнения. Но рождённый мазать, попасть не может!

— Думаешь, он был натуралом?

— Костик? Скорее всего. До тех пор пока я лобызал его игрушку, он был милостив, ещё бы. — Данил злостно ухмыльнулся. — Но стоило войти сзади, и всё его дермо вылезло наружу.

Я нервно улыбнулся.

— Знаешь, Эд. Секс — замечательное средство для прочистки мозгов...

— А потом? Почему ты не уехал за границу?
— Потому что дурак. — Данил посмотрел в потолок. — Сбежал из больницы. Три месяца пожил с бомжами, благо лето. Научился стрелять в голубей. А потом у фонтана встретил Кирилла. Мы часто тусовались там. Кирилл спросил у меня, не боюсь ли я того, что он бандит, а я ответил: не боится ли он, что я сын священника. Мы рассмеялись.

— Ты его любил?
— Нет, Слава богу, нет. Он... наверное. Жаль, конечно, когда узнал, что его закопали в лесу, но я не страдал. Нужно было беспокоиться о себе. Он сыграл свою роль, и эта роль была куда лучше, чем у Костика. Приютил, обогрел, дал возможность поступить в институт. Снова ощутить себя человеком, ощутить вкус жизни. Забыть глупости. И я ему очень благодарен. Он использовал меня — я воспользовался им. Никто из нас не обманул друг друга.

Данил помолчал, а потом добавил:
— Знаешь Эд. От меня ничего не осталось. Ни отца, ни веры. А когда я увидел тебя в бассейне, вспомнил о прошлом.
— Я не верю в Бога.
— В каком-то смысле... нет, в каком-то — да. Просто твой бог — другой.

После той ночи Даня предстал в ином свете. Мне показалось, что я со всеми проблемами, сомнениями, задачами не прожил и малой части его бед. Откуда в нас такая потребность судить? Неужто, чтобы избежать суда над собой.

Через три дня я нарисовался на пороге с бутылкой кагора:
— У тебя же не осталось денег.
— Я занял — от неожиданности прохрипел я.
— А зачем вино? — Даня подозрительно посмотрел на меня.
Ответом была лишь глупая улыбка.

Я попросил его об одолжении. Он улыбнулся и ответил: «Нет!»

— Если хочешь, чтобы я избавил тебя от дерма в голове, совращать будешь сам.
— Но...
— Либо так! Либо никак!
— У меня не получится, нет опыта. Ты же знаешь.
— А как же девять парней?!

Он улыбнулся и добавил:

— Это всё пыль! Я буду молча наблюдать — остальное за тобой. Мне не страшно. Только, чур, без укусов. Я полностью доверяю тебе. Секс — не вопрос любви, Эд. Вопрос доверия. Реши, наконец, веришь ли ты в меня или в мораль фальшивых людишек.

Я поставил бутылку на стол и неуверенно посмотрел на Даню.

— А с чего нужно начинать?
— Вообрази, что делаешь это для себя. Что я это ты. И не задавай никаких вопросов.

Мы стояли молча, очень долго до тех пор, пока у Дани не кончилось терпение, и он первый поцеловал в губы. Этого хватило, чтобы перенять инициативу на себя. Больше я не задавал глупых вопросов.

Неизведанная наглая сила, проснувшаяся в теле, повалила Данилу на стол. Он вовсе не сопротивлялся. Напротив — всем видом давал понять: спешить некуда. Мой пир начался. Руки медленно стягивали одежду, а где-то на краю сознания вспомнилась фраза: «Не играйся с едой». Ещё бы! Именно это и требовалось! Игра! Ощущение абсолютной власти растеклось по молодым венам. Ровно с той же силой, с какой я овладевал Данилом, он в той же мере овладевал мной. Поцелуи нежно обжигали кожу. Шаг за шагом я аккуратно спускался в самое сердце ада, следуя к тайному тёмному кругу. Туда, где в цепях морали дремлет свирепый зверь по имени «Стыд». Уняв лёд священным огнём, пестуя, целуя губами, наконец, дошёл к нему, чтобы навсегда обрести свободу.

* * *

Наутро я вольготно расхаживал в костюме Адама.
— Смотри не перецепись, — шутил Данил.
Я улыбнулся пошлой шутке и принялся разогревать завтрак.

Поставив рагу на медленный огонь, вернулся в спальню.

— А тебе не кажется, что ты ненормальный? — Сказал он.
— В каком смысле?
— В прямом, я не создан для перегрузок!
— Значит ты не космонавт.
— И тебе меня совсем не жаль?
— Нет! — Ответил я, и прильнул к шее.

Наконец мне стало ясным, что за новое ощущение посещало у Дани. Теперь я называл его только так. Не Данил. Не Даниил, как отец. А Даня.

Я уверенно решил взять на себя обязанности повара, избавив его от дополнительных хлопот. Если ему было что-то надо, я требовал, чтобы он просил меня. Всё это было забавным, странным. Даня лишь смеялся. В какой-то момент почудилось, что налёт хамства и цинизма куда-то испарился из него, а на поверхности показался нежный милый ребёнок.

Это новое чувство люди называют самостоятельностью, кто-то — зрелостью, а кто-то — «взрослением». Наверное, в самом деле, я становился взрослым, перестал пугать вопрос денег, будущего, проблем. У меня был Даня, и хотя я не ощущал чувства истинной любви, в личном идеальном мире Даня был удостоен счастья. И я решил, что расшибусь в лепёшку, но сделаю всё, чтобы достичь этого.

Люблю, не люблю. Какая разница. Даня бросит глупости, выучится. Потом найдёт себе достойного парня. Конечно, это будет парень, лучший, чем я. Посмотрел на себя в зеркало. Хотя конечно, не то, что я плох. Может быть, даже и не плох. Но Даня заслуживает лучшего. Я добавил подсолнечного масла, размешивая блинное тесто.

Даня зашёл на кухню:
— Ты что в моём доме вообще трусы потерял?

Я пожал плечами:
— У тебя атмосфера накалённая, вот они и аннигилируются.
— Судя по всему накаленное лишь одно место... — Даня глянул на сковороду. — Надень фартук балбес. Всю красоту испортишь!

* * *

Зимой посчастливилось устроиться на полставки в государственную организацию. «Дай, подай, иди, не мешай» — девиз рабочего дня. Главное на новой работе — доступ к компьютеру (которого до сих пор не было) и интернету. Ближе к зимней сессии, я решил серьёзно поговорить с Даней о будущем. Даня не противился моим начинаниям, он резонно заметил, что, в общем, я прав, и что всему своё время. Он сказал: «Есть две новости, одна хорошая, а другая не очень». Плохая новость заключалась в том, что Новый Год он проведёт вдали от меня. Хорошая — в том, что эта поездка могла принести «прибыльные инвестиции». Признаюсь честно, в чём-то мне стало обидно. Выходило так, словно Даня сам решил собственные проблемы. Но все же, я был за него рад. Если последняя, то хорошо.

Однако стоило Дане улететь в тёплые страны, как мне подумалось: «Конец?». В самом деле. Зачем я нужен? Чтобы ныть? Каждый раз строить из себя милого наивного мальчика? Слушать рассказы об английском и Крупской? Допустим секс, возможно хороший, но разве дело в нём? Я пытался, но не мог придумать ни одного весомого основания, почему Данил должен был остаться именно со мной. Потому что мне выгодно?

Даня вернулся к началу сессии. Довольный, сияя аурой победителя. По нему было видно, что всё прошло именно так как надо. Я мысленно простился.

— Эд, ты чего такой грустный?
— Я? Нет.
— Точно? Держи.

Даня протянул мне чёрный квадрат, который оказался ноутбуком.

— Даня, это — не подарок, это — перебор. Я не могу взять.
— Кто-то тут недавно собирался зарабатывать на двоих. Или ты уже отказываешься?

Я удивлённо посмотрел на него.
— Успокойтесь Надежда. Всё для революции!

Даня вольготно расселся в кресле:
— Крепись, Эд! Придётся заниматься английским.
— Уже?
— Окончишь институт и уедем.
— Навсегда?
Даня улыбнулся:
— Навсегда, Эдуард, уезжают лишь в одно место.

Мне хотелось задать вопрос: «Почему я?», но вместо этого произнёс:
— Дань, ты ведь понимаешь, что я тебя не люблю?
Данил проницательно глянул на меня:
— Понимаю, и в каком-то смысле это даже очень хорошо.

Его лицо снова стало серьёзным:
— На самом деле у меня больше никого нет.
— У тебя есть отец. Ты ведь всегда можешь вернуться к нему.

Он подал мне знак рукой не касаться этой темы, и я замолчал.

Данил сдержал своё слово, и через недели три переехал на новую квартиру. Мне как раз подфартило с удалённой работой, на которой предложили сразу в четыре раза больше прежней. Я ликовал. Теперь можно было не переживать за финансовые трудности, а валюту, которую получил Даня — сохранить. На радостях я прибежал к нему. Он встретил меня без всякого энтузиазма, выслушал, и проводил домой. Я знал, что ему требовалось много времени на учёбу, и решил не беспокоить пустыми расспросами. Наверное, снова немецкий, подумал я.

Но на следующий день, Данил поймал меня телефонным звонком, пока я был дома:
— Эд, нужно чтобы ты прошёл все анализы. Пойди в платную клинику. Сегодня.
— Зачем? — Удивился я.
— Будем оформлять документы. Время дорого.

После института я побежал в платную клинику, и на утро сдал анализы крови. Через четыре дня все документы были на руках. Данил осмотрел их, и улыбнулся:
— Всё в порядке, Надежда. Будем жить. Запомните: хрен находка для болезней.

Он выглядел опустошённым.
— Даня, что-то случилось? Почему у тебя такой вид?

Данил лишь слегка обнял, но не сказал ни слова, даже глупой пошлой шутки. Потом добавил:

— Устал. Скоро пройдёт.

Но скоро никак не проходило. На выходных, когда мы должны были побыть вместе, Данил сорвался по-настоящему. Было утро. Я вернулся из магазина, и пожаловался на страх ехать за границу без знания языка и хорошей профессии. Даня неожиданно зыркнул исподлобья, и взорвался:

— Никакой! Больше ни одно слово к тебе не подходит! Никакой. Ты видишь себя пустым, хочешь быть пустым, и тебе нравится изображать пустоту! Какого ты хрена ко мне прилип? Нравится заполнять свою жизнь чужими красками? Нарисуй свою! Маменькин сынок! Думаешь, я такой крутой? Нравится, когда я кричу на тебя? Когда хамят? Да? Ты ведь получаешь от этого удовольствие. Не скрывай! Но это всё напускное. На самом деле — мы с тобой совершенно одинаковы. Я такой же никакой внутри, как и ты. Два ничтожества решили объединить усилия!

Я безмолвно стоял, не понимая, для кого он кричал все эти обидные слова.

— Я обращаюсь к тебе! Слышишь! Урод! Ты ещё не заплакал? Не прикрылся конспектиком? Не спрятал свои человеческие жалкие ужимки? Какого ты ко мне приперся? Молчишь?

Данил хлопнул со всей силы в ладоши прямо перед моим лицом. Немного успокоившись, он подошёл ближе, и прошептал:

— Убирайся вон, ничтожный пустой человек.

Когда дверь закрылась за моим носом, я подумал: «Что-то нужно делать». Но что делать? Где достать такую инструкцию, в которой был бы рецепт. Если ваш парень орёт на вас и называется никчемным человеком, тогда... Впрочем, Даня был прав.

Я уселся на лестничной клетке. Мне даже грустно не было. Мне было никак. Слова Данила, кажется, совсем не коснулись сердца. Всё, что он сказал — чистая правда, и я хорошо знал эту правду. Мне нравилось жить именно так. Быть никем, незаметным, бесцветным, с налётом кажущейся интеллектуальности и виртуальной доброты. Освещать жизнь чужими страданиями и радостями, пропуская собственные мимо. На деле, я не мог вспомнить ни одной цитаты, прийти на помощь в сложную минуту — не был готов. Мне казалось, я должен сочувствовать Данилу, но было не ясно для чего и зачем.

Как же теперь жить? Мои глаза устало глянули на дверь. Открыто? Даня не закрыл? Я подошёл ближе, вошёл внутрь. Он лежал на полу, закрыв голову руками, стонал и рычал, словно забитый зверь. Руки похолодели. Я вспомнил, что читал в книгах, смотрел в фильмах, как в таких случаях положено поступить: «Подойти, обнять, успокоить». Но это казалось невозможным. Я боялся, что ещё больше разозлю его. Он пугал. Очень пугал. Издавая сдавленные жуткие нечеловеческие звуки.

Я лёг позади него, и обнял за плечи, уткнувшись мокрым носом в затылок. Как мне было страшно. Как страшно. Через несколько минут Даня чуть успокоился, повернулся ко мне лицом, и прошептал:

— Эдичка, я так хочу жить, так хочу жить...

Мои глаза сомкнулись, словно тьма могла спасти нас от ужаса и боли, переполнявших комнату.

* * *

Был полдник следующего дня, когда Данил и я пришли в некий аналог порядка. Я убрал квартиру, сложил вещи, приготовил еды. Институт больше не тревожил, однако матери позвонил. Теперь вообще мало что волновало. Я заставил Даню лечь в кровать, а когда был свободен, рассказывал какие-то непонятные истории. Даня слушал. Было такое впечатление, словно нас поменяли местами. Теперь роль человека-пустоты играл он, а я был харизматичным циником. Иногда, в самом деле, с моего языка слетали страшные фразы: «Ничего, похороним тебя, вздохну спокойно», — шутил я. Лишь три раза Данил улыбнулся. После обеда, помыв посуду, я проник к нему под одеяло и обнял.

Мне казалось время безжалостно убегало от меня. Я считал секунды. Смотрел на лицо, словно пытался вылепить в сознании его точную копию. К вечеру Даня начал потихоньку шутить. Сперва малыми порциями, потом всё больше и больше. Он смеялся с моего метода паники.

— Итак, как паникует Эд? Учитесь! Уборка квартиры. Обнять парня! Приготовить еду. Обнять парня. Помыть посуду. Снова обнять парня. В любой стрессовой ситуации — обнять парня. Во! И самое смешное, только у нашего Эдуарда Крупская постоянно наготове. Нет, я честно поражаюсь. Надежда, перед вами можно сказать умирает человек, а вы до сих пор требуете разврата?! Где же ваша революционная солидарность? Извините, куда делась ваша непробивная застенчивость?

К вечеру Даня неожиданно «вернул» обед, пришлось мыть кафель. Я остался ещё на одну ночь. Сбегал за снотворным и успокоительным, на ужин приготовил овсянку на молоке, по просьбе «умирающего» почитал немного Гиппиус. Потом мы легли спать. Через час таблетка подействовала, и Даня засветился тихим спокойным взглядом. Мне тоже сделалось легче.

Луна аккуратно светила сквозь окно. Сверчки пели на улице.

О, часу ночному не верьте!
Берегитесь злой красоты
.[2]

Наши глаза смотрели друг в друга, а я думал: «Почему бы не заболеть?» Лишь тот, кто всё потерял смог бы создать часовой механизм. Он изобрёл время, дабы заключить вечность в час, определяя горизонт жизни. А для нас, всё самое важное — лежало перед глазами. Секунды потеряли смысл, а кажущееся — тяжесть. Нет нужды в крыльях без притяжения, без обязанностей, долга доказывать существование. Будто каждое утро, мы просыпаемся и забываем о том, что были вчера, год назад, и всегда с момента рождения. Неужели вы верите, что человек начинает жить с какого-то часа? Вы живёте лишь иногда, просыпаясь, вглядываясь в звёзды, вспоминая, что были всегда, также как и они... Живёте лишь мгновение, когда забываете о времени, а умираете — когда снова вспоминаете о нём. Вечность — это не бесконечно многое, это бесконечно малое, жизнь жизней, а бессмертие — самая страшная — смерть смертей.

— Эд, я тебя сильно испортил?
— Чуть чуть. Это к лучшему.
— Тогда хорошо. А почему ты не спишь?
— Смотрю на тебя.
— Зачем?
— Хочется.
— Ты что влюбился?
— Теоретически не должен, но...  кажется, возможно.
— Идиот?
— Повесть Достоевского.
— Ты не читал... Я серьёзно. Ты в меня влюбился?
— Прочту. Я тоже серьёзно. Не знаю.

Данил ласково коснулся губами бровей. Я подумал вслух:

— Может быть, это и есть любовь, просто другая. Та, про которую ещё не написано, не рассказано. Та, которая существует без страданий, слёз, но которая дарит свободу.
— Ты, правда, так думаешь?
— Наверное...
— Что будешь делать потом?
— Буду счастлив.
— Счастлив?
— Потому что встретил тебя. Кажется, теперь я всегда счастлив, Даня.

* * *

Данил принял волевое решение лечиться в Германии.  Пока готовились документы, я имел право находиться рядом столько, сколько того бы ни пожелал. Взамен обещал забыть, отказаться от любых попыток искать, если только он сам не изъявит желание общаться. Наши странные отношения вот вот подходили к концу.

Май вошёл не постучавшись, распахнул окна летнего тепла. Оставалось шесть часов до отъезда. Я помог Дане собрать вещи, проверил всё ли сложено. Мы снова поменялись ролями: Даня говорил тихо, а я хамил и выкидывал пошлые шуточки.

Мы присели на дорожку. В прихожей стояли готовые чемоданы.

— Эд, — начал, было, Даня. — Кажется, у меня иссяк цинизм с иронией.

Он провёл ладонью, словно смахнул невидимую паутинку с глаз.

— А у благодарности нет слов. Но остался секрет.

Даниил улыбнулся:

— Знаешь, почему я с тобой?

Его слова растекались в душе, будто таяло сливочное масло:
— Потому что очень хотелось, чтобы кто-то разглядел во мне человека...

Голова Дани слегка кивала и кивала, словно каждый звук требовал кивка. Он встал, повернулся спиной, и почти уходя, добавил:

— Теперь я всегда счастлив.

февраль – март 2016


[1] Ауреус, реже аурей (лат. aureus) — древнеримская золотая монета

[2] отрывок «Цветы ночи», Зинаида Гиппиус

Dante

Дорогая Элиза.

Остаётся всего один день и одна ночь, как я прибуду в Альшу. Там меня ждёт новая работа и новый дом. И наконец, всё обещает быть немного необычным. Ты же знаешь, как я давно мечтал привнести чуточку необычности. И вот....

Наконец я приеду в город, который был построен ради одного, в город, в котором люди существуют ради одной цели. Ты думаешь, что таких городов нет, но.... На этот раз всё по правде.

Итак. Меня пригласили работать над Лентой. В твоё время их не было, поэтому тебе проще будет представлять это как длинный длинный фильм. Без начала и без конца. Настолько длинный, что актёры успевают родиться, вырасти и состарится на экране. Настолько длинный, что эпохи сменяют друг друга. Тебе кажется, что таких фильмов не может быть? Но на этот раз мне нечего выдумать. Жизнь иногда необычнее, чем любая фантазия....

Ленты — как кино, но не как. Совершено не то кино, к которому ты привыкла. Ни сюжет, ни герои, ни начало, ни конец, ничто не имеет значения. Они — чистое удовольствие. Это события, это чувства, которые заставляют тебя испытывать блаженство, хотя в них нет ничего особенного. Они настолько неособенные, насколько вообще возможно. Квинтесенция банальности. И всё таки — они работают. Настоящее чудо современной науки. Именно науки, а не искусства. Я бы не смог назвать их искусством....

Я скажу более. Лента — это как совершенное рондо. Одна единая тема, сыгранная каждый раз немного по разному, но в целом, одинаково. Если ты знаешь события прошлых двадцати серий, то ты можешь точно понять, что будет в следующих двадцати. Говорят — один из секретов. Но как бы там ни было, я прекрасно понимаю, что передо мной абсолютное «ничто». Ведь раньше, я думал, что пустота — это то, что между звёзд. А теперь.... Теперь я думаю, что настоящая пустота, это вовсе не тёмное и не светлое.... Это оно.

Настолько омерзительны люди, которые смотрят Ленты, хотя я и сам омерзителен.... Но те, кто создают их — интересны. А теперь, мне позволено зайти и подсмотреть изнутри. Ведь должно быть что-то очень занимательное в том, как кто-то создаёт «ничто» для никого.

Дорогая Элиза. Солнце уже село. Скоро ночь. А послезавтра я буду в Альше, в городе, который был построен, чтобы создавать «ничто».

Всегда с тобой.

Dante

Рондо

Соната 27 ну никак не удавалась.

Хотя я и слышал её ни раз в чужом исполнении, она не ложилась в голову, не хотела дружить с руками. И ведь нередко бывает, что одно и тоже произведение один и тот же человек может воспринимать по-разному. А иногда это "по-разному" бывает слишком разным.

Тем не менее я её не «слышал». В моих руках она выходила неким вальсом... Хотя какой это вальс. Под него и не станцуешь. Наверно Бетховену трудно написать вальс. Поэтому я кинул ноты, и начал "ковырять" клавиши, изредка поглядывая на немца, висящего сверху. У него было несколько тяжелое лицо, словно ему не нравилось то, что я делал с инструментом.

Я перешёл в любимый мною до-минор, и пока левая бренчала, попытался выбить из правой мелодию. Говорят, под минор легче сочинять. В сущности настроения не было. Уже был вечер. Темнело.

Всё казалось отвратным, и Бетховен, и тот немец, смотрящий сверху. И как бы повторяя основную мысль, моя правая заиграла какой-то перебор. Вот-вот послышался гром, и я уже жалел, что не отправился домой раньше. В окна застучали ветки, нещадно сбрасывая с себя пожелтевшие листья. Кто-то из листьев падал легко, кто-то может быть не хотел возвращаться к земле. Некоторые повисали на окнах, как будто молились, чтобы их впустили.

* * *

Проклятый гром. Почему нельзя было бы погреметь чуток позже. Кто просил... Я бы как раз дожелтел. Хотя с другой стороны, мне с красными краями — куда более милее, нежели цвета солнца. Нет, не хочу.... Не хочу!!!

Может быть это моя жадность? Жадность жить. Жадность вбирать соки, впитывать свет. Может быть я ещё не совсем устал? Но скорее всего мой страх иной породы. Страх о том, что вот провисел всю весну и лето на ветке, и не доделал чего-то. Хотя и не ясно чего именно.

Разве я боюсь упасть, или боюсь быть закопанным вместе с братьями и сёстрами. Разве я боюсь объединиться с землёй кормящей меня? Вот. Если бы я был деревом, я бы мог встретить ни одну весну. Я бы мог увидеть, что такое зима. Что дальше — за зимой. Как не справедливо, что ему отведено больше.

Но чего же я тогда не сделал? Чего?!

* * *

Оторвавшийся лист прижался плашмей к стеклу. Темп ускорился. Нелепый гром. Незваный дождь. Мокрое окно.

* * *

В конце концов, даже нормально упасть не дадут. Как же всё это глупо. Для чего нужно было вырастать, если тебя вот так в конце придавит к холодному и мокрому окну. Не то, что дереву, у него ведь куда больше времени понять для чего оно торчит из грязной земли. У него время, чтобы понять зачем весна кажется прекрасной, отчего одуванчики летают, откуда приходят дожди, почему солнце светит не из под земли. И оно наверное знает, почему наконец приходит осень, и почему я не увижу холодов. Что там?

* * *

Меня прервал Алексей Николаевич.

— Импровизируете? — Спросил он, хотя вовсе и не ожидал ответа. — Не могу настаивать, но Андрееву снова плохо. Я уже вызвал скорую. С ним нужно будет сегодня посидеть. Сможете?

Ну вот снова что-то случилось. Хочу признаться: я видимо малодушен, мысль о том, что придётся сидеть с больным, явно не нравилась. Знаю, что думать так — плохо. Тем не мене, так думал. Однако мне всегда сложно отказать без видимой причины. И я невольно кивнул. Может быть перепутал движения. Мы прошли в коридор.

— Неплохая импровизация, хотя техника..., техника. Надо больше работать, — как бы поддерживая наше перемещение по коридору, говорил Алексей Николаевич. — Что с сонатой?

— Да, я пробовал. Ничего хорошего.

— Значит будете играть так, как играете. Времени менять уже нет. Если только вы способны выучить новое произведение за три дня. — Мне мрачно улыбнулись. — Но я бы не переживал по этому поводу. Это естественно. Вы взялись за то, чего не можете сыграть. И тут дело не в способностях или их отсутствии. Я Вам об этом говорил.

— Дело в возрасте?

Мой вопрос остался без ответа. Ливень закончился. Мы ехали в троллейбусе. У подъезда нас ждала машина медиков.

— Ничего страшного, — обнадёжили они. — Инсульта не было.

Мы поднялись наверх. Сталинский дом. Убранный подъезд. Высокие потолки.

Вечер давно прошёл.

— Ну... Всего хорошего. И спасибо. И ещё раз не переживайте по поводу. Всему своё время.

Алексей Николаевич попрощался со мной, и ушёл.

Я поселился в спальной, оставляя дверь открытой, чтобы быть начеку. За окном мерехтели сверчки.

Тишина....

Вот так. Недалеко от меня лежал он. Человек перенесший два инсульта. С левой онемелой частью. С шикарным прошлым. Замечательный пианист. В детстве я бывал на его концертах, засыпал под звуки ноктюрнов Шопена. Иногда вздрагивал. Обращал своё внимание. Потом меня отдали в музыкальную школу... В доме разгорелась война между футболом и фортепьяно. Мать ругалась, а я не мог усидеть и часа за инструментом...

Потом я словно подписал договор с дьяволом, и почувствовал, как музыка проникла в меня. Или наоборот — сам падал в её бездну.

В комнате послышался шорох. Я быстро встал. Жутко. Почти точно так же, как если бы проводить ночь с покойником. А если ему станет плохо? И... Прогнал от себя противную мысль, зажёг бра, подошёл ближе. Человек переворачивался на плечо, пытаясь выпасть из кровати. Я его задержал.

— Мне надо..., — послышалось от пианиста. — Помоги, встать.

— Вы что-то хотите? Пожалуйста не нужно двигаться... Вы же упадёте.

— Дай МНЕ ВСТАТЬ!

Он произнёс слова тихим голосом, но казалось, кричал. Я уже успел пожалеть, что согласился на это предприятие. Ощутил себя глупо и противно. Что он хочет сделать? Встать? А если он упадёт? Я же его не подниму.

Человек перевернулся на спину. Правой, всё ещё подвижной рукой, он пытался поднять грузное тело. Я кинулся помогать ему, налёг на плечё.

Человек показал мне рукой на малый рояль, который нарочно стоял недалеко от кровати.  Он посмотрел мне прямо в глаза, давая понять, чего он действительно хочет, и что ему нужно.

— Пожалуйста. — Попросил он, протягивая руку к инструменту.

Мысль о том, что я упаду вместе с немощным, отталкивала меня от подобной идеи, но либо моя воля была настолько слаба перед этим человеком, либо его желание было настоль сильным, что мне пришлось подчиниться.

Я взял его за левую руку. И мы попытались подняться.

— Ну давай, давай, давай... Сильнее тяни. Я ж не рассыплюсь!

Он тяжело дышал, пока мы прошли два метра, словно по обрыву.

Вот вот — и пропасть. Сорвусь! Ой нет. Зачем я это делаю?! Для чего мне это нужно?!

Только только "вертушка" оказалась под ним, как я вздохнул с облегчением, тем не менее поддерживая его, чтобы он не свалился вниз. Андреев взялся правой рукой за край рояля.

— Отпусти меня. Не боись. Не упаду. Вон возьми ещё стул. И садись.

Я притащил ещё один стул, и сел по левую сторону.

— Ты у нас у Лёши учишься да?

Под "Лёшой" подразумевался бывший ученик Алексей Николаевич.

— Да.

— Ага... Понятно.... Ну, играй тогда бас.

Я недоуменно смотрел.

— Ты пианист?

— Да.

— Играй.

— Что?

— Вот чудной. Играй что хошь. У меня же левой то нет. В басу покажешь линию мелодии. А я подхвачу. Скажем так — будет у нас в 4-ре руки. Кхкх.. В три то есть. — И он сделал такой вид, словно засмеялся.

Я оглянулся. Позади виднелось окно в котором играла луна. Пару пожелтевших листьев облепили его, и рисовали причудливые тени на ковре. Я был почти один. Я, Андреев и рояль. И причудливое желание.

Какая глупость...

Я посмотрел на окно, и забренчал левой аккорды в миноре.

— Таак. Только "ин темпо", "ин темпо", мы не на похоронах! — Подгонял меня Андреев.

Он приложил правую руку, и она понеслась, с виду неуклюже, но проворно. Сложно было сказать кто именно пытался подыгрывать: я или он? Через несколько минут этот вопрос уже не волновал, и я вспомнил то, что импровизировал недавно.

Лунный свет запрыгал по комнате, я снова услышал свежую мелодию правой, которая звучала во время грозы, вспомнил стучащиеся ветви дерева, ветер, вырывающий листья, и онемел. Я онемел, когда осознал, что эту недавнюю мелодию играла вовсе не моя правая рука. Её играла чужая правая, рука человека мало знакомого, и самое главное рука человека, который никогда не слышал что я импровизировал, и уж точно человека, который не слышал, что я выбивал пальцами пару часов назад. Но Её играл он. Конечно не совсем так. Он добавил новые тона, другие краски, но всё же это была именно «моя» мелодия.

И тогда я в первые взглянул на него. Взглянул по иному. Не как на больного. Не на живого мертвеца, а именно... словно он был мною. А разве это мог быть кто-то кроме меня? Разве кто-то смог бы придумать в мире две одинаковые мелодии? Именно придумать?! Разве кто-то кроме меня может играть тоже самое, о чём я мечтал пару часов назад? Я обернулся к окну, пытаясь понять — что происходит. Тут ли я? Но луна светила так же. Рядом была та же комната. И мне показалось — кто-то обратил время вспять, будто бы я уже давно был здесь.

Я был здесь, и не здесь. Я был — там. В нём. Поворачиваясь к окну — окидывал взором чужую жизнь. Чувствовал чужую боль. И мне стало страшно.

* * *

«Жаль что я не дерево. Что не смогу увидеть зиму.» — Пожелтевший лист оторвался от стекла и полетел вниз.

Моя правая подхватила главную тему. Она полилась вновь, теперь с моими красками, моими тонами, но всё та же мелодия. Наша мелодия. Я играл её для него. Я играл её для себя. Страх и отвращение к смерти исчезли. Оставалась лишь ночь...

Чтобы играть не обязательно прожить. Можно лишь впустить музыку, и ты сам пройдёшь жизни тех, кто её слышал...

18.06.2006 19:23

редакция 24.08.2015

Dante

Осень обозначилась первым днём на календарях, но мы ещё не обратили должного внимания на её величество забвение. Двести десять сидел рядом со мной, отковыривая засахарившийся мёд от блюдца. Я смотрел на падающее солнце у холма в форме улитки, и ждал, когда его диск коснётся земли.

— Видишь, — говорил я, — мы просидели тут два часа, ожидая заката. Но, когда светило встретится с полем пройдёт всего минут пять или десять, и оно исчезнет. Это несправедливо.

— Почему? — Спросил Двести десять.

— Когда раскалённый диск касается земли, солнце самое красивое, самое большое и самое живое. Я хотел бы, смотреть на него всегда. Но почему-то всё великолепное скоротечно.

Двести десять посмотрел на меня, оторвавшись от мёда, и я, улыбнувшись, повторил с сожалением:
— Это несправедливо.

* * *

Жизнь в нашем поселении текла скучно, если только я не выкидывал какие-нибудь шалости. Однако, последнее время муза пренеприятным образом избегала меня, сводя досуг к созерцанию восходов и закатов. У холма в форме улитки я посадил красные цветы. Каждое утро, словно играясь в заботу и любовь, поливал их. Это смешило и расстраивало меня. В конечном счёте, мы продолжали доедать бочку с мёдом: сладкое было, но я мечтал о другом.

Солнечные дни проходили дождём обыденности, но стоило ветру принести облака, как мы расстилали ковёр посреди поля, и фантазировали, глядя на плывущих гигантов. Я показывал на облако, а Двести десять должен был угадать, что я вообразил. Потом мы менялись ролями.

Обычно мимо проходили животные. Иногда сказочные драконы. Очень редко можно было увидеть цветы. И уже совсем редко — чувства. Кажется в облаках нельзя распознать чувств. Чувства требуют близости, а пышные гиганты летят высоко, тысячи километров, большие и недоступные. Но иногда, мне встречались облако-радость, облако-смущение, облако-вопрос и облако-неопределённость.

Однажды мимо проплывали несколько пышных грив, похожих на человеческие лица, а за ними расстилалась небольшая тучка в форме прямоугольника. Двести десять обратил на них внимание первым и сказал, что они похожи на нас. Я сперва скептично улыбнулся, но когда поднял голову, не смог отвести взгляд. Меня объял ужас и восторг, и сложно было выяснить какое ощущение превалировало.

* * *

Как-то, будучи у девятьсот тридцать второго, любившего путешествовать, я ненароком соврал, якобы ко мне приходил неизвестный странник, который рассказывал о далёких странах и невиданных животных. Девятьсот тридцать второй внимательно слушал мою речь, удивлялся и охал. Я старался, воображая плывущие облака, плетя из них удивительные истории, и неожиданные повороты. Когда он спросил меня, куда делся странник, я уклончиво ответил, что странник исчез в неизвестном направлении.

Я бы так и забыл о том вечере, если бы девятьсот тридцать второй не разболтал мою выдумку соседям. Утром в моё скромное жилище на холме явился девятьсот сороковой, и спросил — не приходил ли ко мне ещё раз тот странник. Я не смог удержаться и ответил: «Да». Я сказал, что ночью он снова приходил и показывал редкие вещи, которых у нас никто никогда не видел. Девятьсот сороковой любил вещи. Он собирал трубки для курения и свистки. Поэтому я выдумал в своём рассказе, словно у странника было много редких трубок и свистков ручной работы. Мой гость летал от восторга. Он увлечённо слушал меня, и расчувствовавшись, просил странника посетить его дом.

Восемьсот девяносто разводил рыбок. Он услышал о страннике, который видал экзотические моря. А шестьсот восьмой слышал о страннике, который садит цветы. Каждый из них увидел человека, который бесконечно приближался к ним, и вместе с тем, был загадочным и недоступным. Они все полюбили его, хотя никто никогда не видел.

От изгоя я вдруг превратился в желанного гостя, и теперь каждый звал меня. Моя жизнь превратилась в сплошные визиты по расписанию. Утром ждали сотые, днём двухсотые, а вечером — развлекал семисотых. Я ткал пышную ложь из облаков, превращая пар в сладкую вату. Лишь седьмой, который недолюбливал меня, не верил ни одному слову. Но в этот раз даже его скептицизм не мог устоять перед желанием большинства. Я всё думал, что же рассказать седьмому, чтобы он изменил мнение, но не нашёл ни одного увлечения, ни одной вещи, которую он любил по настоящему. У меня не было ни единой зацепки.

* * *

Я не заметил, как лёгкое желание увидеть странника превратилось в навязчивую идею. Они жаждали встретить его всё больше, и каждый день спрашивали о нём. Я знал, что на этот раз Седьмой не упустит возможности изгнать меня навсегда, и в грусти забился на своём холме, забыв о рассветах с закатами и Двести десять с бочонком мёда.

На утро снова назначили общее собрание, и я снова сидел без сна, изредка выходя на крыльцо посмотреть на чистое звездное небо. На нём не осталось ни одного облака, словно я потратил их всех.

Перед самым рассветом ко мне постучались. И когда я спросил, кто это, мне ответили: «Странник». Я открыл дверь, и проводил его внутрь, напоил чаем. Спросил, не знает ли он интересных историй. Но он ответил нет. Я спросил его, не был ли он в сказочных странах — он ответил нет. Я спросил его: видел ли он экзотических животных, но он ответил: «Нет». Я узнавал: есть ли у него редкие вещи, — но он покачал головой.

Он рассказал мне свою историю, и она была крайне обычной. Не оказалось ничего такого, чем бы он мог бы заменить «моего странника», но я просил его прийти на утреннее собрание. Странник согласился, так как ему было интересно увидеть жителей поселения.

* * *

Седьмой как обычно готовился к выступлению, мысленно повторяя свою эпическую речь относительно моего изгнания. Но, когда увидел меня, идущего с незнакомцем, онемел и поспешил затеряться в толпе. Все смотрели на странника, как на абсолютное чудо в совершенной тишине. Когда он остановился посреди площади, шестой вежливо спросил его, кто он такой.

— Я странник, — ответил незнакомец, и толпа ахнула в такт.

Девятьсот тридцать второй спросил:

— Правда, ты бывал во многих сказочных странах с невиданными животными?

— Правда, — отвечал ему странник.

— Правда, ты доставал редкие вещи, которые никто никогда не видел? — Спросил его Девятьсот сороковой.

— Правда, — отвечал странник.

Я растворился в небытие. Никто не замечал моего существования, так как взоры были направлены на другого. Каждый рассказывал страннику известную лишь ему частичку лжи, сплетённую из облаков моих грёз, и каждый раз странник повторял «Правда». Люди радовались и плакали, они хлопали его дружески по плечу, кто-то крепко обнимал, каждый хотел выразить ему собственное признание и любовь, накопившуюся в них. Так они ощутили счастье.

* * *

Я возвращался домой, желая успеть на очередной заход солнца. Небо до сих пор оставалось чистым, и я пытался рассмотреть хоть одну захудалую тучку за горизонтом. Осень наконец коснулась рукой прохлады. Обнимая самого себя, я спрятал внутренне тепло от невежливого дуновения судьбы.

Усевшись в поле, прижав колени к себе, без участия наблюдал за краснеющим солнцем, не смея взглянуть на него прямо, ожидая, когда диск коснётся земли. Вдруг на фоне пылающего горизонта показалась знакомая фигура, в которой узнавался странник.

Пересекая бесконечно поле, я бежал навстречу заходящему солнцу, и когда его пылающий край коснулся благоухающих трав, догнал странника. Он повернулся ко мне взглядом любопытного ребёнка. Солнце сплюснулось, превратившись из совершенного круга в улыбку, словно желало побыстрее протиснутся между горизонтом и пустотой неба.

— Зачем ты отвечал «Правда»? — Спросил я его.

Он нежно улыбнулся мне, и подойдя ближе, прошептал на ушко, словно солнце могло подслушать нас:

— Я полюбил твоего странника.

* * *

Мы любим солнце не за лучезарность.
Не за жару иль зимний безразличья хлад.
Но любим поля аромат,
Игру ветров, дождей ненастность.
Мы любим радужный закат.
Мы любим утреннюю радость,
Как избавление от сонных чар.

Мы влюблены в движенья силу,
Что приютила жизни бег,
Пусть в каждом скрытое светило,
Продвинет мир ещё на век.

Dante

Там, где начинается небольшой холм, похожий на уставшую улитку, растёт чудная клумба с жёлтыми тюльпанами. Рядом скромное жилище без особых признаков.

Мой дом легко узнать не только по клумбе и холму. Он единственный не имеющий никаких номеров.

Всего три года назад «житель от колодца» придумал нумеровать соседей, потому что из-за особенности наших имён мы плохо ложимся в летописи. Какой вздор! По мне так проще не писать имена в летописях вообще и проблема отпадёт сама собой. Но ладно же. Из-за особенностей пространственного положения моего дома я получил номер с четырьмя знаками. В этом было что-то досадное. Я ведь никогда особо не придавал значения месту моего проживания. Я никогда не задумывался: почему я здесь живу.

А на самом деле почему? Правильно: потому что моя тонкая артистическая натура увидела в этом замечательном холме в форме улитки плацдарм для наслаждений вечерним закатом, утренним восходом или что там ещё?

Теперь же моё имя: «одна тысяча», и каждый день оно напоминает мне насколько велико расстояние до остальных. Ладно, я, конечно, могу попросить сократить до: «тысяча». Спрашивается, почему из-за особенностей пространственного континуума суждено сносить сие ужасное имя?

Один мой сосед, Двести десять, предложил перенести точку отчёта. С начала мне показалось это смешным, но после идея сформировалась в действие: «Теперь ты будешь номер один в моей точке отсчёта» — сказал я ему. «Хо! Звучит свежо! Как минимум на двести девять меньше» — пошутил он.

Знаете что, а Двести десять хороший шутник. Правда частенько остальные соседи не могут различить его шутки от «прозы», но я стараюсь думать, что он всегда шутит. Так спокойнее.

Под вдохновением дела, этим же вечером мы вытесали красивую плоскую дощечку, и прилепили её к дому «двести десять»: «номер один». Теперь их висело две: одна — двести десять, а другая — номер один. Мы шутили, что даже если бы не случась эта история с дурными именами, я бы всё равно рано или поздно назвал его «номер один». И это стопроцентная правда. Стал бы я проделывать такие марш броски, лишь бы посидеть за плюшками ради какой-то там вежливости! О нет!

Видите ли. Двести десять — сосед, который хорошо слушает и глубокомысленно молчит, что очень немало для такого много говорящего индивида. Кроме того, он единственный кто три года назад оказал поддержку при переселении на край общины.

Триумф был близок! Не прошло и пол завтрашнего дня, как ко мне подбежала «три девятки», и слёзно просили сделать табличку. Я отослал её к Двести десятому, и к вечеру на доме Трёх девяток красовалась красивая цифра: «2».

А уже за следующий день, я успел одним махом раздать ещё двадцать номеров. Двести десять прибавилось работы, и я уговорил Девятьсот девяносто пятого за «номер семь» помочь. Ах, как это было прекрасно!

Утро. Чашечка тёмного шоколада. Сапфировые лучи свежей зари. Ты выходишь на улицу. И видишь, что все дома увешаны твоими табличками. «Что значит моими?», — спросите вы? Ну а как же! Это же я дал им номера! Это я точка отсчёта! И что самое интересное, соседи сами не прочь поменять свои длинные трёхзначные на уникальную последовательность чисел с моей лёгкой руки.

Правда, дальше пошло немного хуже. Если с Двести десятым было ясно, что он первый. Если с моими ближайшими соседями примерно было ясно, что они «в десятке». То после пятнадцати начались серьёзные проблемы: «Как было понять — кому, какой номер предназначен»?

Я нервно бродил около холма, впитывая кожей вечернюю свежесть. «Так, так, так» — стучало в котелке. Мою дилемму разрешил Семьсот третий. Он предложил хворост и кило сливочного масла за двадцать седьмой номер. Таким образом, моя увеселительная идея с точкой отсчёта приняла материальный оборот. Погреб уже казалось, был забит, когда я остановился на восьмидесяти. А последние двадцать номеров разошлись путём розыгрыша. Остатки празднества я роздал соседям из первого десятка.

Впрочем, ажиотаж спал уже на сотне, что было весьма логично. Но Семьсот третий придумал «финтель»: «Давайте отдадим досточки с номерами Тридцать пятому. Он сможем раскрасить их за небольшой паёк, а пайка у нас много». И верно — разукрашенные номера от тридцать пятого расходились на ура. Главное то, что для тридцать пятого новый номер не имел смысла. Ему и так было хорошо с двумя разрядами. А адептов «новой точки отчёта» теперь привлекали красивые таблички, сделанные руками замечательного искусника.

Признаюсь, что кроме заядлой радости, внутри меня поселилось жуткое предчувствие «неприятностей». А вам требуется знать, что все жуткие предчувствия рано или поздно воплощаются в реальность.

Четвёртым утром, наш голова Третий, увидал новую табличку с номером и восторженно заявил Шестому, видит ли он эти замечательные таблички. «Ах, такие замечательный таблички!» — кудахтал Третий. Шестой, как обычно, умел смотреть в корень, а в данном случае в номер. Он заметил не то, что таблички были красивыми, а то, что на них красовался совершенно неясный номер. Но разозлился он из-за иного: «Да что же это такое! Кто так считает?! Где это видано, чтобы после 235 шёл 314» — причитал он. Второй же заметил, что новые таблички были более светлого цвета, чем старые. «Какие они светлые!» — радовался он. Пятый был специалистом по начертаниям, а Четвёртый отметил, что некоторые таблички висят чуть кривее линии горизонта. Такое утреннее кудахтанье не могло не дойти до Седьмого.

А ведь именно Седьмой был как раз тем самым «жителем колодца», который и придумал номера. С моей стороны конечно предвзято, но поспешу заявить, что он ещё «тот тип». Бьюсь об заклад: жил бы он там, где я — никогда бы не предложил свой наглый «отсчёт».

И вот ледяное утро следующего дня ознаменовало начало неприятностей. В посёлке бродили три соседа и голословили, что к трём часам после полудня прийти всем на общинное великое собрание, на котором…. Дальше я и слушать не стал, так как к двум часам меня препроводили в особо торжественной форме, выдав личную охрану и свиту.

Как это зачастую бывает, собрания — массовое средство выброса и вброса дури. Когда-то у меня даже наклёвывалась умозрительная теория, что частота собраний косвенно зависит от количества голов в общине, а это самое количество голов прямо связано с распределением дури на одну голову. Смотрите сами, чем дури накапливается больше — тем чаще собрания. Было бы иначе! Дык нет! Единственное полезное собрание, которое мне запомнилось бы, ещё не случалось! То спорили, какого цвета штаны носить, то какой формы крышу класть, то как нужно правильно ложку с вилкой держать.

Следует уяснить, что собрания проводятся только по тем вопросам, которые один человек решить никак не может. А ведь давно известно: в толпе глупость множится, а мудрость — делиться. Толпа нужна лишь говорящему, которому завсегда кажется, что молчание — знак согласия.

Дальше рассказывать — язык ломать. Вспомнили мне всё. И что руки у меня не стоячие, и что лени во мне больше чем воды в колодцах. Напомнили даже как переселили на окраину. И, какой у меня раньше номер был, и что я учудил. Поглумились, что в норе живу. Дома своего не построил. Даже клумба и та — нарисованная.

Странно, чего тут сказать. Дом себе не построил, живу в конуре. Зато холм красивый. Там и рассветы с заказами в гости ходят. Цветы, правда, нарисованные. Зато «тридцать пятый» так нарисовал, что и от настоящих не отличить. Ленивый я? Может и ленив. Но как таблички раздавать: лени не чувствовал. Ноги сами бегали, руки сами давали. А вот, что только от меня глупость прёт — так это выдумка. Разве не глупость братьев называть по номеру жилища? Стало быть, дома важнее хозяев? Кто придумал такое? Кому в голову гвоздя не хватило?! Разве не хозяин дом красит, цветы садит, собор ставит, окна рисует? Или это дом хозяину на лбу финтили разводит, а на голове прическу хорошит?

Всё перед советом разложил по косточкам. Смотрю тишина словно на рассвете.

— Видишь, Седьмой, не всё так красно, как на слове. Хотя молвить — тебя хлебом не корми. Но и Одна тысячный где-то прав.

Совет загомонил, но Шестой поднял руку, и продолжил:

—Пока не было у нас летописи, на имена мало кто смотрел. Может быть сейчас стоит задуматься? Ведь не только Одна тысяча решил сменить себе номер, но и многие присутствующие.

После долгих споров и советов, решили просто. Если мне номер мой не нравится, значит самому надобно придумать название другое. Такое имя, которое бы меня удовлетворяло с одной стороны, но и с обычными словами не путалось. Дали мне на это три дня и три ночи. И поставили условие, что если за указанный срок не придумаю — ухожу из общины на все четыре стороны.

* * *

А ещё говорят: «проще сказать, чем сделать». Нет уж: сказать сложнее — сделать проще.

Можно назваться «Лучший». Кто бы тебя ни позвал: сразу похвалил. В какую летопись ни попал: «А главного видно».  Но вот, если какую-то гадость сделал или оплошал, то и имя туда же. Да и как его наедине с собой использовать? Тебе ли знать, что нос кривой, что волосы грубы, что голос не певчий, что руки у остальных попроворнее, а ноги порасторопнее, а если за голову говорить, то вообще «тссс». Одно дело, если такое имя кто-то другой дал. Ты и думаешь: «ну дурак». Но ты ж не дурак. А если дурак, то не так, чтобы дурак смог почувствовать себя, как дурак.

Или ещё худший вариант: «Храбрый». Назовёшь себя так, и помрёшь раньше других. Главное, никто спасибо не скажет: если храбрый, то и умри как храбрый.

Назовёшь себя: «Умный» — каждый идиот захочет переспорить. И ведь переспорит, ведь как понять ему иначе? А каждый ленивый за советом придёт. Если и повезёт дать совет правильный, то ещё должно повести, чтобы верно совет употребили. Что, по сути, за чудо сойдёт, не меньше. И чудес на всех пришибленных не наберёшься. А если совет не в пользу, назовут «Обманщиком». Вот и живи так: не дал совет — плохо. Дал — хуже в двойне.

Назовёшься «убогим» — сам начнёшь верить. Рано или поздно, если сказал, что Олень — рога могут вырасти. Причём не обязательно на голове. Иногда в таких местах, да так отрастут, что лучше голову потерять, чем от них избавиться.

Назовёшься предметом или явлением, не отличат от живого. Скажем: «стена» — ещё смеяться начнут. Поговорки придумают. Пословицы: «Об тебя, как об стену горохом». Смотришь, а имя из имени снова словом стало. А образ забудут. Меня забудут — а пословицы запомнят.

Назовёшься животным, станут ярлыки вешать: «Да, ты как медведь прямо». Или «смотри на суслика: и есть и ни ест».

Может быть, в самом деле, прежнее имя неплохо. Одна тысяча — и одна тысяча. Сказать никто ничего не скажет. И характеристику никто не сплетёт. Ну, дом далеко — и что? Ну, цветы нарисованы — и что? А оно как было одна тысяча, так и осталось невидимым, безвкусным именем. Может быть, именно от таких имён больше пользы. Чтобы никто не смог о тебе набраться суждений.

Да и потом мы меняемся. Иногда, год прошёл — и не узнать. Что делать?! Каждый раз имя менять? Как в летописях писать тогда? «Родился Лучший в таком то году. Возмужал. Стал Храбрым, ногу в бою отсекло. За удачу прозвали Медведь. Пошёл мёду добыть, чуть голову не свернул, руку потерял. Назвали — Убогим. Через год пробовал утопиться от горя — выплыл. Назвали бревном. Так и лежал бы на печи, как бревно, пока не спас деревню от пожара. Назвали умным. Посмертно».

Прошло за этим делом два дня. На третью ночь настала очередь собирать пожитки. Что ж. Дома нет. Цветы ненастоящие. А закаты и рассветы — показывают повсюду. Уложил одна тысяча пожитки в мешок, остался у него только бочонок мёда после раздачи номеров.

Тут он рассудил так: «Бочонок не коробок. Лучше оставить кому надо». Неплохо бы только записку добавить. Сел он, и написал: «Даю тебе бочонок мёда, потому что….». Однако. Если подумать: бочонок не мой. Но он у меня. Значит он мой, но условно. А раз Двести десять это всё придумал, то бочонок больше его. Это выходит я ему его же бочонок и отдаю. Глупо…. Напишу иначе: «Возвращаю бочонок мёда». Хотя, что значит «возвращаю». Я же не одалживал. Значит, и вернуть не могу. Да и не в мёде дело. Надо что-то бы ещё написать. Только что именно — не ясно.

* * *

Приближался рассвет. Кинул одна тысяча дела, погасил ночник и решил, что скажет так. Тихо ему шлось до двести десятого дома. Настолько тихо, что казалось, если сейчас что-то шепнёт или крикнет, все дома возьмут и пропадут в тумане. Может быть, поэтому ему показалось неудобным видеться лично. И когда дошёл он до дома двести десятого, взял чёрный уголёк в руку, и начертил на бочонке всего три слова: «Добра не унести»…

* * *

Ветер полудня играет с полем, дразнит призрачными запахами. То возникнет чебрец, то скромная ромашка, то горькая полынь. А вокруг — бурьян. Оглядываешься по сторонам, пытаясь понять: «Где?». Но нет их там. А время от времени запахи являются вновь. Неуловимые, но сверхявные посланники разнотравья. Наверное, очень далеко. Доносится лишь тень аромата. Но разум впивается в тень. Смотрит пристально. Расплетает на нити. Ему проще объять необъятно малое, чем обнять бесконечно близкое. И в этом есть какая-то откровенная ирония, хоть и до смерти жуткая. Намёк на то, что невозможно понять себя, если нет способа отдалить себя. Нет способа уменьшиться, чтобы осмотреться. Или на самом деле вера в мнимый титанизм своего рода блокирует мысль оказаться частью целого. А если всё наоборот?

Одна тысяча, казалось, и до вечера не пройдёт треклятого бурьянного поля, дразнившего его запахами чебреца и полыни. Он был уверен, что плутал в лабиринте. Но вместо стен — убегающий горизонт, а вместо ловушек — пьянящие запахи многотравья. Солнце утомило его тело, а мысли утомили душу. Он заткнул себе нос. Постоял несколько минут. Лепота. Хорошо, что нос не нужно откручивать, чтобы заткнуть. Но не успел он насладиться, как в голове снова зажёгся аромат чебреца. «Да, чтоб ты провалился!» — разозлился Одна тысяча. И пока он думал, можно ли как-то открутить голову, так чтобы та ни о чём не заподозрила, его глаза нашли на горизонте странную чёрную точку. В этот момент запахи пропали. Вскоре чёрная точка медленно превратилась в верхушку дымоходной трубы, а потом показался весь дом целиком.

 «Один дом?» — спросил он сам себя, чтобы понять, обманывается ли он на самом деле. Но дом не оказался призрачным. Пусть полуразваленный и высушенный ветрами. Зато крыша ещё стояла. Старые гигантские серебристые тополя хранили окна от вездесущих ветров. А за ними виднелся маленький сад. Кланялась под такт ветру, одинокая яблоня подбирала рассыпавшийся жемчуг подружки шелковицы. Поближе к окнам виднелись границы бывшей клумбы. Знакомых глазу цветов тут не было, кроме эннадцати горящих красным пламенем ярких головок. Какая-то часть их уже пала, какая-то ещё готовилась распуститься. Одна тысяча никогда не видел подобных цветов.

Он был уверен, что дом пуст, но живая фантазия уже нарисовала ему две малоприятные вероятности, в которых его выкидывали с крыльца, обзывая нарушителем. Одна тысяча мысленно отсёк хоровод глупых мыслей, однако же на цыпочках приблизился к двери. Она оказалась свободной, хоть и отворилась не сразу, пискнув, словно издавая жалостливый стон. Странник вошёл внутрь, огляделся. Повсюду валялись бочонки, банки, ложки. Где-то он заметил засахарившийся мёд. «Правильно, что оставил там», — думалось ему. Тут была и печь, и аккуратно уложенная утварь, без сомнений, чистая в прошлом. На столе лежал хлеб и нож, словно кто-то начал свой последний ужин, но невольно забыл. Одна тысяча подошёл, покрутил кухонный нож, ещё огляделся по сторонам. Никого. Он потрогал хлеб, высушенный временем, и тогда точно понял, что если тут кто-то и был, то этот кто-то крайне сильно запоздал. Ему показалось, что сейчас он столкнется с трупом, а поскольку до сих пор ничего похожего не замечалось, Одна тысяча решил, кроме кухни никуда не заходить.

Не то, чтобы он очень боялся мёртвых. Больше всего он боялся того, что при встрече с ними, обязан будет исполнить свой долг, и придать тело земле. В этом ему чудилось некоторый негласный обман, хотя он и не мог сообразить: «какой обман и в чём предательство». Но обыскивать весь дом он не стал. Для ночлега сгодилась кухня. Кроватью стал старый сундук. Одна тысяча заделал дыру в стене, набил в постель соломы и улёгся. Ему было слышно, как ночью бродит ветер, как оттачивают трели светлячки, и даже как светит луна. Одна тысяча закрыл глаза. Рука невольно соскользнула вниз, и почувствовала что-то холодящее, металлическое. Видимо это была щеколда. Он перевернулся на бок, и через некоторое время впал в дрёму.

Звуки светлячков растворились. Шум ветра сделался громче. Вокруг дома бушевал неведомый океан, разносящий тысячи брызг, отражавшиеся в лунном свете, как серебряные бусины. Вдруг он проснулся посреди ночи. Шум большой воды слышался всюду. Одна тысяча захотелось выглянуть в окно, чтобы убедиться. «Надо срочно закрыть дверь, чтобы не затопило» — подумал он в полудрёме. И быстро пошёл закрывать дверь. Потом, нащупав спички, зажёг одинокую свечу. В окне ничего не было видно. А шум волн был близким и чётким. «Теперь, отсюда не убежать» — подумал он. Он смотрел на старую свечу, и думал о многом. Думал о том, что будет, когда она догорит, и что будет ещё потом. Голова снова мешала ему пожить в спокойствии и тишине.

Тут его взгляд упал на сундук. Одна тысяча обрадовался. Теперь он сможет занять чем-то руки, а значит освободить голову. Подолгу не медля, он открыл его и нашёл вместо старого тряпья каменные закручивающиеся ступеньки, ведущие вниз. Это вовсе не удивило его, хотя он подумал о том, что должен был бы удивиться. Хотя бы для приличия. Взяв с собою запасную свечу, он пошёл вниз.

Он думал: «Какой в этом смысл?» Куда бы могли вывести эти ступеньки, если кругом бездонное море воды. Но и в другом случае — терять нечего. Идти, всё-таки чуть веселее печального дома. Всё дальше и дальше, всё глубже и глубже спускались ступени. Постепенно шум внешнего шторма стих. Когда оставалась половина второй свечи, одна тысяча подумал, что ему стоит вернуться. Он словно очнулся ото сна. Теперь ему казалось, что он совершил страшную глупость. Надо было вернуться раньше. Он глянул наверх, представил, как будет подниматься по крутой лестнице, и отклонил идею.

 «Если света нет» — думал он, — «проще идти вниз, чем наверх». Так думают все, кто спускался недолго. Но уже через час, ноги отказывают. Одна тысяча пришлось присесть на ступеньку, чтобы не покатиться кубарем вниз. И даже здесь, в тёмном плохом месте мысли не оставляли его. Он думал о свечах, подъёмах, спусках. О бочке с мёдом…. О запахе чебреца?  Но тут не может быть никакого запаха. И вот на этом месте, он понял, что всё стало настолько плохо, что можно не бояться сделать ещё хуже. Он улыбнулся. И подумал, что весьма глупо улыбаться в полной темноте. И в этот момент он мягко заскользил, словно вдруг ступени прибрались, и образовали горку.

Запах мятного чебреца возвращался из ниоткуда. Тело набирало скорость, и через мгновение которое успело в сознании сравняться с вечностью, Одна тысяча вылетел в двери собственного холма, упав куда-то в траву. Он безошибочно знал, что это было его поле, и его склон. Вдруг всё осветило. И когда он поднялся на ноги, вокруг него стелился волшебный благоухающий чебрец. О! Он знал, что это значит. Он знал! За горизонтом расходился гигантский взрыв. И так получалось, что одна тысяча откуда-то точно знал, что этот взрыв накроет их всех. Он, бегом добравшись до ближайшего дома двести десятого, резво проплыл сквозь двери. И оказавшись в комнате, увидал Шестого и Седьмого, уплетающего его бочку мёда. Одна тысяча среагировал быстро:

— Быстро дожирай мёд! — скомандовал он Седьмому, который погряз в сладком мёде, находясь на пути ко дну бочки.

Одна тысяча подошёл к окну, глянул на Шестого, и, показывая пальцем в окно, продекларировал:

— Ну, так что?! Дом? Цветы? — Шестой одиноко кивнул ему. — Не нужно напрягаться. Всего есть.

Одна тысяча торжествовал. Он тихо налил чаю, удобненько устроился у окна, готовый наблюдать за уничтожением «всего, что есть». Горячий чай жадно расходовался с причмокиванием и презрением в сторону седьмого. Всё выходило как нельзя лучше. Только чего-то не доставало. Точнее не хватало Двести десятого, который сидел спиною ко всем. Его голова накренилась вниз, плечи ссутулились, и тело не шевелилось. Одна тысяча вдруг увидел это. Миг назад он был уверен, что перешёл предел «плохих новостей»: ступеньки, ноги, а теперь за окном миленький хаос из замечательного сиренево-бирюзового взрыва. Но теперь его что-то снова сдавило изнутри. Он выглянул в окно: всё было хорошо. Радужная стена небытия плыла издалека. Седьмой почти заканчивал лизать бочку. Одна тысяча повернулся к Двести десятому и произнёс:

— Да…. Ладно. Это просто шутка.

Но двести десять не шелохнулся. Одна тысяча набрал воздуха, и закричал изо всей силы:

—Шутка!!!

На этом адском крике муторный кошмар прервался.

* * *

Утро не задалось с самого начала. Одна тысяча всё ещё видел сквозь солнечные лучи блеклую картинку бесконечного поля чебреца. Он всё ещё помнил странный полёт над бесконечными ступенями. Правда, теперь уже не помнил ни почему, ни зачем. И тут его рука снова нащупала щеколду! Ах! Вот она! Ему показалось, что он уже делал это однажды, и необычное дежавю заставило поспешить разобраться.

Внутри сундука оказалось обыкновенное тряпьё и десяток тетрадей. Одна тысяча скучно повертел скарб, и от скуки принялся перелистывать:

 «Жарцветки садить в апреле, или в марте. Живут только лето, зато через три месяца радуют глаз.»

Тетради делились на несколько групп. Часть была посвящена медоносам, часть садовым цветам. Что-то было по плодовым деревьям. Во всех записях содержались непонятные названия, которые одна тысяча никогда не слышал. Та тетрадь, что была не дописанной, хранила знания о каком-то цветке «Ай»:

«Семена имеют плохую схожесть, зато большой срок годности. Прорастают в самые засушливые годы, когда ничего другого на грядке не выживет. Воды много не любят — гибнут. Но и без воды — не смогут. Те, что вырастают, не обязательно цветут. Но если цветут, то цветут всё лето и даже осень. Люблю их бордовый бодрый цвет.»

Рука перевернула страницу:

«Много лет думаю, как их назвать. И вот надумал. Это имя — самое суть. Есть в нём упрямство и лень, смешанная с красотой беззаботности в сложные времена. Есть в нём холод индивидуализма, и тепло красных лепестков. И хоть никогда не угадаешь, время всхода цветов, всегда жду их, как чудо. Они как старые друзья, которые приходят сквозь время, когда никого не остаётся. Бросив семена однажды, кто-то будет приходить из них год за годом. Теперь туго. Дождусь ли?»

Одна тысяча встал, открыл дверь: а за ней — пылающие гряды червоных бутонов бойко качались по ветру. Его настроение резко переменилось. В воздухе появился призрачный запах чебреца и полыни. Словно для него это было дыханием новой жизни, полное сладких снов, закутанных горькой явью. Он улыбнулся и прошептал им. Прошептал всем и самому себе: «Ай»

Dante

За моей спиной стоит шкаф. И на задней его стороне есть надпись карандашом: моё имя и год: 1992. А ещё чуть ниже: 1993. Вот посмотрел бы нормальный человек и спросил: «Зачем нарисовал?» Ну, какой смысл? А если нарисовал, чего не стереть? Надпись то карандашом. Вот так и ходят люди и кто где: кто на стенах, кто на заборах, кто на шкафах, кто на партах, древних замках, особенно деревьях. Кому оно нужно? Племя любителей пописать, поковырять.

Если бы в Карпатах, на Кавказе такие произведения не стирались ветром и дождём, то, наверное, надпись «Здесь был…» состояла бы из пяти Васей.  Это просто новый культурный слой в археологии: «Слой Васей». Пройдут тысячи лет. И какие там рисунки животных. Какие там тебе легенды.  Те, кто это откапают – будут ломать голову: «Кто такой Вася – главный правитель мира, или ещё один Будда» и как при этом он мог находиться во всех местах одновременно.

 И знаете, ведь нет такой проблемы: где писать. Мало того, что наша бумажненькая промышленность работает замечательно, но теперь и средств для письма стало намного больше. И что? Что это изменило? Что это поменяло?!

Есть, конечно, мнения. Есть много мнений. Вот, например, человек с бубончиком. В таком пиджачке. Сидит напротив. Смотрит на меня. На лбу у него воображаемый транспарант: «Я интеллигент». И чуть ниже печать: «подтверждено интеллигентами мира». Он конечно скажет: «Ээээ-уууу-ээээээ…». Это горловое пение. Он настраивается. Сейчас подождите: «Ну конечно же мы имеем дело с низким культу… ээ уровнем культуры, ээээ-уууу-ыыыы….». Я его спрашиваю: «Ну а в детстве вы сами писали что-то подобное?». Он такой: «ооо-аааа-уууу». Видимо я задал не позволительный вопрос. Всё пропало. Позор. Расстрел. Сейчас он скажет: «эээ-аааа». Он пытается понять: «врать или нет». «мммммм» -- собирается с духом: «Да».

И ведь понимаете, если бы речь шла о нецензурных словах, которые обычно пишутся ради протеста, направленного обществу, себе, другим. То фразы: «Здесь был Вася». «Цой жив». «Маша плюс медведи, 1999». «Ваня плюс Саша, 2006» — они не являются чем-то нецензурным или аморальным (хотя по поводу последнего у «интеллигенции» будут вопросы).

Но одно дело, если мы действительно портим забор или стену. Но совсем другое дело, когда подобные действия являются разрешёнными на уровне обычаев или культуры. У нас недавно пристроили лестницу железную для подъёма на пешеходный мост. Прошло всего несколько месяцев, как перила медленно начали обрастать страшными прыщами в виде железных замков, с именами «счастливых пар».

Или если кто-то из вас забирался, на какую-нибудь публичную вершину. Он, наверное, замечал, что на единственном бедном дереве, которое там растёт или уже высохло от печали навешано тысячи ленточек. Если бы на меня каждый забирающийся турист вешал ленточку, я бы не только засох.

Представьте такой эксперимент. Повесить на вершине горы табличку: «Вешайте грязное нижнее бельё». И потом засечь: «Сколько времени нужно, чтобы это превратилось в обычай, закон, традицию, легенду». Нет. Я не верю, что это делается из-за низкой культуры.

Пройдёт лет двадцать. Приедет Вася. Увидит свою надпись. Коснётся рукой. И бах бубух!!! Он снова прыгнул на двадцать лет назад. Это такая миниатюрная магическая машина времени. Он снова вспомнит – кем он был. Что он делал. Что он не сделал. О чём думал. О чём мечтал. Нет, это вовсе не ностальгия. Это вовсе не память о прошлом. Это сродни тому, что мы делаем, когда приходим на могилы. Только в этот раз речь идет не о мёртвых. Речь о тех, кто когда-то жил в нас. Но со временем ушёл.

Когда-то давно бабушка сказала мне, что она умрёт. Я разозлился и заплакал. А родители потешили себя: «Бабушку жалко». Они так и не поняли, что пожалел я именно себя. Но позже, в 1992 году, я пойму, что смерть это вовсе не то, чего стоит бояться. Иногда мы меняемся так, словно исчезаем навсегда.

Люди думают, что их тела смертны. Но на самом деле ещё более бренна душа. Её смерть и рождение не видны, поэтому никто не заметит границы: когда исчезает одна личность, и как из ниоткуда появляется следующая.

Когда-то впервые почувствовался лёгкий бриз небытия. Он стелился повсюду вокруг. Дыхание несуществующей вечности, вскоре унесёт. Новое взамен старого. То, что было и то чего не было – придётся оставить. Единственное кого я хочу взять: это себя прежнего. А надпись послужит памятью: «1992» год….

Dante

Многие века мы живём под вечным небом чудес. Под небом, которое приносит и забирает жизни, оберегает от холода неизведанной пустоты. Земля переполнена нашими следами, исчезающими на песке, тонущими в реках, и прожигаемыми в пустынях. Если бы люди научились летать, они бы забрались вверх, и больше бы никогда не оставляли за собой следов. Они бы научились молчать, верить и любить друг друга. Но люди не умеют летать. Они едва едва научились ходить.

Старейшины рассказывают, что в древности, когда ещё не было небес, наши предки умели всё. Великие и могучие, они изменяли мир, как мы лепим глину. Их называли Арамомами. Они жили в мире со всем, и в мире с самими собой.

Но однажды, Ракхос пожелал увидеть пустоту. Он поднял с земли зёрнышко пшеницы, и бросил его в высь — создавая звёзды. Безутешная тьма объяла их, и тогда остальные Арамомы, прикрыли жизнь от ничто прозрачным сводом. С тех пор, никто и никогда не видел их. Но некоторые всё ещё ждут.

Они мечтают спросить, как научится летать, как жить в мире с самими собой, и как унять бесконечную пустоту, которая расширяется не только за небом, но и внутри нас.

* * *

Он — двенадцатый сын полдня, и как всякий двенадцатый, кто не имеет прав на еду и кров, на заботу и тепло, ходить ему всю жизнь без дома и имени, искать то, чего никто не ищет давно, искать последнего Арамома. Таких как он называют — Сапфи, что значит дорога в никуда.

Если вы спросите его, видел ли он Арамома, он ответит вам, что нет. Но он слышал о нём от других. Он слышал, как кто-то помогал другим, как кто-то творил чудо для других. Он почти нашёл его и идёт по его пятам....

Но если вы спросите, как выглядит этот кто-то, вы удивитесь, ибо будут тысячи одеяний и лиц, тысячи разных историй и судеб. Вы не поймёте, кто это мог быть, и не сможете выяснить о ком говорят. Его призрак весел и грустен, горд и жалок, статен и горбат. Он столь различен, что его не может быть, и услышав историю о нём, вы никогда не поверите.

Никогда не спрашивайте Сапфи об Арамомах. Всё, что вы услышите, будут лишь фантазии, выбранные из реки реальности. Возможно, Сапфи догадываются о бессмысленности пути, но уже не могут признаться себе в том. Они идут шаг за шагом, живя на подаяния от надеющихся людей, но с каждым годом, таких людей всё меньше. И с каждый годом, всё меньше Сапфи, которые доживают до двадцати солнц. Они падают, и исчезают, словно капли человеческих мечтаний на свету бытия.

Их одежды рассыпаются, как пепел надежд. Поэтому многие Сапфи верят, что найдут Арамома в самом конце. Они часто рассказывают друг другу, как на краю последнего сна их друзья видят великих волшебников..., и уходят счастливыми. Поэтому многие идут в пустыню Эши-Ра[1], чтобы узреть мираж, ради которого они продавили стопами столько земли, и просеяли столько песка.

* * *

Поле рассыпается цветами жёлтых ромашек, шепчет запахом трав. Посреди него обветшавшая хижина, рядом с которой аккуратно выложенная цветочная клумба полевых ромашек. Клумба полевых ромашек, в ромашечном поле.... Он смотрит и не верит своим глазам. Чудо ли это? Он подходит ближе, и видит как руки, похожие на ссохшиеся корни, поливают клумбу. Он спрашивает у пожилой женщины, кто сотворил для неё это чудо. Кто создал клумбу ромашек, в ромашечном поле. Женщина улыбается, и лицо из времени вмиг озаряется улыбкой молодости. «Я была одинока», — сказала она. «Но он выложил из камней её, и указал каждый день ухаживать за ней, потому что теперь, она моя. И ещё он настрого запретил поливать цветы, растущие вне её. Теперь же, когда одиночество посещает меня, я прихожу посмотреть на поле, и мою клумбу, созданную его руками..., и я чувствую себя хорошо».

Сапфи спрашивал женщину, как выглядел этот человек. И женщина отвечала, что он был молодым юношей, одетый в кремовые одеяния, которые развивались, словно флаги семи городов. А Сапфи шёл дальше...

* * *

Когда он приходил в город, многие смеялись с него. А он рассказывал детям о чудесах, что видел в странствиях. И если рассказ его был хорош, люди давали ему монетки, а иногда улыбки. Когда он собирался ложиться на ночлег, один из мальчиков, подошёл к нему, и рассказал о своём чуде. Он поведал, что лишился родителей, и его нашёл старый человек. Он предложил ему ходить вместе в качестве поводыря. И вот однажды, когда они прибыли в этот город, старик встретил женщину, потерявшую сына, и сказал ей, что звёзды прислали подарок. Это было так странно, что двое несчастливых людей, снова стали счастливыми. И женщина ничего не сказала, а мальчик — не удивился. «Разве это не чудо?»  — спросил ребёнок у Сапфи. И Сапфи расспросил его о престарелом человеке, который был одет в серые лохмотья, и ходил по городам со старым псом. Мальчик сказал, что старик плохо видел, но всегда знал, куда нужно идти.

* * *

— Ты ли один из глупых Сапфи? — спрашивает властный голос.
— Я, повелитель Рамана.
— Видел ли ты Арамома?
И как всегда, Сапфи отвечал:
— Нет, о великий. Но я иду по его стопам, и не теряю надежды, что однажды открою его лицо, и он откроет мне свою сущность.
— Так знай же, несчастный! Что она была здесь! Неуловимая, как слетевшая звезда.

Царство моё пало в смуте и свет луны отвернулся от башни Рамана. Ни звон золота, ни поток песен не мог унять безумия пустоты. Люди падали ниц словно листья, и ничто не могло остановить их. Но вдруг, появилась она — великолепная, словно заря, осветившая мои покои. Она повелела возвести небольшую стену на дворцовой площади, и обещать тому, кто пройдёт сквозь неё обрести смысл жизни.

Большинство разбили себе головы, многие остались калеками. Пока однажды, один из молодых рабов не принялся разбивать её ударами рук. Все смеялись с него, но через семь дней, грубой силой и нежной настойчивостью он пробил стену, и прошёл сквозь. Это ли не чудо, Сапфи? Скажи мне?

— Это чудо, повелитель, — отвечал Сапфи. —Было ли что особенное у той девушки?
— Я не могу вспомнить её лица, но на ней извивалась шёлковая лента чистого небесного цвета, цвета её души.

* * *

И тогда семь лун бежали от искателя Арамомов, а он всё шёл и шёл в сторону великой Эши-Ра. И по пути, где жизнь уступала смерти, увидел небывалой красоты сад. Удивился Сапфи: «Что это за чудо?». И пройдя тысячи статных гигантов, зашёл он в домик лесника, где был накормлен и напоен, и услышал он такую историю:

«И дала мне земля силу любви, и влюблялся я так же просто, как другие вдыхают. Любить много — не значит быть счастливым. Ибо поняли девушки мою особенность, и перестали отвечать взаимностью. День стал скудным, покрылся тенью мой дом и взгляд. Тогда увидел я мальчика лет тринадцати в лёгких сандалиях, который сказал мне: «Выбрось всю грусть из сердца, и иди свободным. Каждый раз, когда снова полюбишь, посади здесь по одному дереву, и будешь счастлив». Так я и сделал. И на каждую милую моей душе душу садил по одному дереву.

Прошли годы, и однажды выходя из дома, увидел я невиданную красоту — дело рук моей любви. И понял, что каждая моя любовь достойна жить сама по себе, и долго ещё будет дарить мне радость. Так я стал счастлив.

Настолько широко и высоко выросли мои чувства, что и другие миловались ими, и благодарили меня за большое сердце.»

Услышал такую историю Сапфи, поблагодарил лесника, и отправился в путь.

* * *

После того, как семь лун бежали от искателя Арамомов, брёл он к городу Насхё, и добравшись до него шёл длинными молчаливыми улицами. Люди проходили мимо, и никто из прохожих не говорил ему ни слова, ни пол слова, ни обид, ни насмешек, ни даже улыбок не посылали сердца. Сапфи дивился тому, но никто не заводил с ним разговор. Тогда, остановившись в полупустой харчевне, взял он без спросу хлеб и прочей снеди, и сел ужинать, в надежде что кто-то потребует с него платы. Но никто ничего не требовал с него.

— Брат мой, Сапфи? — Услышал он дрожащий голос позади.

Он оглянулся, и увидел такого же искателя, но в летах, и еле стоящего на своих двоих. Он предложил старику разделить с ним вечерю, и тот послушно присоединился.

После хорошего ужина, сапфи спросил искателя, что такое случилось с жителями города? Старик улыбнулся, и ответил:
— Они встретили Арамома.

И как вечернее солнце убегало за горизонт, одаривая небо бархатным одеянием, так же и слова искателя долетали до сердца сапфи. Он услышал историю города Насхё, где все жили весело и счастливо. Каждый день шутили и развлекались они! Играли и радовались новому дню, пока в конце концов, кто-то не обнаружил мертвеца на центральной площади. Люди опешили. Все они стояли молча, но никто не походил к трупу, и никто не мог решиться сделать движение первым. Люди кричали, причитали, говорили, размахивали руками, но тщетно. Так стояли они очень долго, пока лучи солнца и жара не сделали своё дело, и трупный яд не уничтожил тех, кто находился рядом.

Власти города назначили совет, и совет плодотворно принимал решение за решением, но люди, заражённые скверной, гибли всё дальше и больше. Вдруг в город пришёл странный человек, который громко кричал и смеялся. Он размахивал головой, ходил на руках, насмехался над умершими и плакал над живыми. Люди были настолько возмущены его невежеством и наглостью, что замолкли. А когда неприятный человек покинул город, они оплакали погибших, и закопали их тела. С тех пор, никто из них не говорит ни слова ни пол слова, потому что они научились слушать.

— Нет и тени сомнений, это был Арамом! — Воскликнул Сапфи.
Старик кивнул в ответ.

Ночью он рассказал о своей жизни, полной бесконечных странствий и поисков. Он говорил, что встречался с Арамомами несколько раз, но не мог разобрать их среди людей. Они ускользали от него снова и снова. Теперь же он держит путь в пустыню Эши-Ра, чтобы узреть свой последний мираж.

Сапфи согласился помочь ему, и они отправились вместе.

* * *

Через неделю наши ноги коснулись бессмертного моря, по которому неспешно плыли песчаные волны Эши-Ра. Солнце белело, отражаясь от песка словно женщина в миллиардах зеркал. Странникам приходилось закрывать глаза и кожу от его смертельных объятий. Старик присел.
— Мы ещё не пришли, — сказал ему я.
— Ты ещё нет... — ответил он.
Я не решился оставить его сразу, и дождался заката, когда жара сменится ночной прохладой.
— Как только стемнеет, иди в сторону первой звезды, — советовал он, — там будет небольшая скала с одинокой пещерой. Если повезёт. Ты успеешь.

Я понял, что медлить нельзя, и как только звёзды намекнули о приходе темноты, отправился в сторону, указанную старцем.

Пройдя половину пути, я понял, как ошибся, и понял, что дороги назад нет. Лёгкая улыбка сожаления коснулась меня, и глаза потупились вниз. Я так и не нашёл своего Арамома, глупо потеряв всё. Воды больше не оставалось. И я лёг на горячий песок, чтобы разглядеть небо.

Оно так же зло смеялось надо мной, безумно красивое особенно сейчас. Так же хохотало, как и другие, считавшие нас безумцами. Или может быть это смеялся я? Может быть из-за того, что не верил в Арамомов, мне казалось, что всякий смех рядом со мной — был смехом надо мной. Мои глаза провожали месяц, который бежал от меня, как бежал всю мою жизнь я от себя. Я никогда не спрашивал его, что он ищет на небе. Хотя его бег — лишён смысла, никто не смеётся над луной. Потому что, он счастлив...?

Когда сон почти одолел тело, а я забыл о чём думал и мечтал, сверху показалась незнакомая фигура. В пустыне без жизни и надежды на жизнь, я увидел чей-то образ, закутанный в тысячу одежд. Неожиданно для себя я спросил его, не является ли он Арамомом. Он кивнул мне. И я подумал, что он и есть последний мираж Сапфи. Но это уже было не важным. Я попросил Арамома показать своё истинное лицо, и он указал пальцем в сторону, куда я обязан был направится, и добавил, что когда он снимет все одежды, ко мне придёт долгожданный ответ.

Мне было легко подняться, и легко плыть по пескам, словно не я касался Эши-Ра, а она ласкала меня, бережно перенося на своих тёплых плечах вдаль. Мы шли целый день, и ночь, и после я уже не помнил ни дороги, ни времени. Мои губы высохли, а руки пали. И когда я очнулся, увидел перед собой одинокую пещеру.  Я испугался, что и в этот раз потеряю то, за чем шёл.

В мутном сне, руки щупали дорогу, а глаза искали. Но рядом никого не было. Я пролез в самую глубь ходов, обдирая колени, пока солнечный свет хитро пробравшись сквозь камни не осветил тупиковый грот.

Я увидел множество беспорядочно разбросанных вещей. Здесь были нищенские лохмотья и богатые платья. Шёлк, порча, лён и хлопок. Все цвета радуги блестели передо мной. Но больше не было ничего.

* * *

Сапфи оглянулся вокруг. Среди множества одеяний он увидел шёлковую ленту небесного цвета, которая лежала прямо под солнечным зайчиком, спускающимся с голубого неба. Он подошёл, и прижал её к груди. А когда опустил взгляд, заметил то, что было сокрыто под ней: маленький источник. Чистая струйка воды слегка дрожала перед ним. Он почтенно опустился на колени, и опершись руками о камень, нежно поцеловал жизнь. Вода растекалась по телу, рассыпая капли радости и надежды, отыскивая силы там, где ещё сегодня царствовала слабость, снимая боль плоти и боль сожалений, придавая бег мыслям, и новым желаниям.

Больше он не был сапфи. Он поднял одежды. Лицо его преобразилось. Теперь он и сам стал Арамомом. Тем, кем всегда мечтал быть.


[1] Эши-Ра — дословно «бессмертное море»

Dante

Утраченные

Ещё до того, как я осознал роль денег, уже умел доставать их из глубоких родительских карманов и бережно прятать в старой сумочке. И монетки, и обряд добычи, и сам факт владения ими, наполненный калейдоскопом ощущений от азарта до страха, радовал чрезвычайно.

Иногда, когда взрослых не было дома, я доставал красную женскую сумочку, вываливал всё добро на диван, и медленно медленно пересчитывал. Строил столбики из монет, катал по столу, разбрасывал по комнате, а после собирал и прятал.

Вероятно нашлись бы «высокоморальные» люди, которые застыдили бы меня. Но людям свойственно путать стыд и смущение. Стыд и сожаление. Стыд и недовольство. Знаете, когда вы что-то ломаете ненароком, когда вы что-то портите, обижаете кого-то. Может быть неумышленно. Вам кажется, что это — стыд. Им кажется, что это — стыд. Всем кажется, что это — стыд. Но это вовсе не стыд....

Когда мы ещё жили с отцом (хотя этого и не помню), день рождения справляли вместе с соседом, по имени Димон. Он был старше меня на два дня. Жил на той же лестничной клетке, на третьем этаже — дверь напротив. Общего у нас ни много не мало: адрес, месяц рождения, ну а после, когда ушёл папа, одна беда под названием: семейные обстоятельства.

Конечно мы играли и веселились вместе. Пошли в одну школу, в один класс. Димону удавалось попадать в неприятные ситуации; мне нравилось наблюдать за этими ситуациями.  Старшие называли его проблемным ребёнком; а меня обзывали младшие. Не то, чтобы я жаловался. Я был наверное на своём месте.

Помимо прочих качеств, Димон умел доставать «классные» вещи. И вот как-то у него оказалась железная цепочка (с крупными кольцами), которую вешают на дверной замок. А мне очень нравились всякие цепочки. Я буквально млел от мысли, что смогу владеть ею, как неким невообразимо дорогим скарбом, полным секретной магии, той магией, что покидает нас, вслед за детством.

Моё желание оказалось настолько заметным, что до того как я подумал, Димон первый предложил мне обмен сокровища на пять задач по математике. Я ответил, что деда запрещает, но он перебил: «Ты же никому не скажешь?». А и вправду, «я же ни кому не скажу» —, подумалось мне, и руки потянулись вперёд.

Когда я вернулся домой, мама спросила:

— Что это у тебя?

— Нашёл, — беззастенчиво соврал я.

И вот после того, как долгожданное приобретение лежало в сумочке с монетами, уже после того, как прошло время первого восторга и триумфа завоевателя, ко мне подкралось странное неприятное ощущение. Словно еле заметная дымка, дрожащая от лёгкого сомнения. Потом больше и больше, пока я не распознал чувство стыда. И вовсе не того стыда, как смущение или сожаление, а тот самый стыд, что запоминается на всю жизнь.

* * *

Чем дальше взрослели мы, тем больше новых желаний, возможностей и интересов открывалось. Тем отчетливее вырисовывались границы между нами, ещё детьми, но уже непохожими друг на друга, искавшими свои собственные места в новых кучках и бандах. Старые отношения ломались, теряли смысл, приходили новые: словно люди растворялись с той же скоростью, как бежали вверх карандашные засечки, отмечающие рост.

К пятому классу меня окончательно записали в группу «заучек», на что я совершенно не обижался, но изгоем становится не спешил, продолжая общаться с Димоном, что давало мне с одной стороны «иммунитет» против хулиганов, а с другой стороны сглаживало общее мнение в «положительную» сторону. Учёба всё ещё была весёлой игрой, хотя уже и тогда просматривалась скукота и бессмысленность бытия.

Димон медленно, но верно сдвинулся в сторону неудов. Уже не было большим секретом, что я частенько делал ему домашние задания, и позволял списывать.

— Скажи, разве ты ненавидишь своего товарища? — спросил у меня деда.

Я удивился:

— Почему ненавижу?

Дед присел рядом со мной, листая мой школьный дневник:

— Ты ведь уже взрослый.

Я удивлённо раскрыл глаза: первый раз меня кто-то назвал «взрослым».

— Ты видишь, что у Димы с мамой не всё хорошо?

Конечно я знал, что она била его, иногда вела себя «странно», и пусть я не был способен понять причин поведения, я вполне осознавал насколько это отвратительно.

— Она не может помочь ему с математикой.

Я кивнул.

— И с физикой тоже не может помочь.

Дед посмотрел на меня вопросительным взглядом:

— Тебе ведь неприятно, когда уроки не получаются, правда?

Мне показалось, он ждал моего ответа:

— Деда, я понимаю, что когда делаю за него задания, он не будет знать.

— Это не важно.

Я посмотрел ему в глаза.

— Хуже будет, если он перестанет верить в собственную способность изучать.

Он немного помолчал, пытаясь найти слова:

— Способность становится человеком.

Я поводил глазами по потолку:

— Ну у него круто получаются другие штуки, — сказал я.

— У тебя тоже получаются некоторые штуки, — улыбнулся деда. — А некоторые получаются неважно. Но ведь получаются? И если ты не умеешь плавать, всё равно надеешься, что научишься после.

* * *

Наверное никому никогда не хочется выглядеть «дурно». Врать, искать расположения, пресмыкаться. Мне было безразлично положение дел соседа. Я вовсе не желал никому помогать, и разделять непонятные для меня проблемы с «чужим» человеком. Возможно.... может... когда-то давно нас называли друзьями, но дружба основанная на пространственном расположении квартир не могла стать настоящей, а отношения созданные из вежливости или страха не могут перерасти в уважение. И всё же... что-то глубоко в душе беспокоило сознание. В конце концов я стал избегать не только субъект, но и любые объекты связанные с ним. Даже любимую цепочку забросил за шифонер.

К моему удивлению, действия не привели ни к каким последствиям. Про меня словно забыли. Словно меня самого никогда не существовало.

Прошло жаркое лето. Словно в тумане, закрытое от памяти, оно проскользнуло словно один день. В августе мы похоронили деда. А когда туман рассеялся, я вдруг осознал, что остался один.

Очнулся первого сентября. В новом учебном году появился иностранный язык, и класс разделили на две группы: одна по английскому, другая по французскому. Французский вела молодая учительница в длинном узком кабинете, в котором умещались всего два ряда парт. Если в обычном классе, мы сидели на «своих» местах, то в классе иностранного языка, каждый садился иначе. Последние две парты были особыми и предназначались для неуспевающих. За что, в последствии, получили занятное прозвище: «На окраинах Парижа».

Учительница французского — знала своё дело. Ироничная, остроумная, с хорошей внешностью она подарила новую опору в жизни. Мне не особенно нравились языки, но в том, чтобы идеально отточить её предмет был профит. В то время как мои одноклассники «бэкали», «мекали» и млели под взглядом превосходства преподавателя, я мог блистать. Но истинное удовольствие таилось в созерцании её власти, власти её положения. В каждой улыбке, в каждой шутке, ловились капли блаженства с привкусом одичалого удовольствия. Особенно яркие эмоции били в голову, когда она называла жителей «окраин Парижа» сакральным словом: «копейка». И кто бы удивился, что в нашем классе этой самой «копейкой» оказался мой сосед Димон.

Нет! Внешне моё лицо оказывалось беспристрастным. Было бы глупо демонстрировать удовольствие остальным. Иногда я оглядывался назад, чтобы посмотреть на его зловещее молчание. Димон, который порой не гнушался бросить в учителя бумажным катышком, дерзить, или демонстрировать норов, не видел способа справится с новой напастью, что била в самое слабое место.

Дети жестоки. Но жестокость — их ответ беспомощности. Они всё ещё плохо умеют любить, и плохо умеют ценить себя. Я видел моего соседа разным. В одном мире он защищал меньших, в другом унижал слабых. Его боялись и восхищались. Я тоже боялся его, но без аплодисментов, меня окутывала тихая еле заметная ненависть, вызванная желанием иметь ту силу, которую имел он.

Но с каждым днём, во мне всё больше проявлялось новое желание: «помочь», которое останавливал стыд и холодный клинок последствий. Я уже начинал фантазировать, как смогу вытащить своего соседа из бездонной пропасти беспомощности, но жутко боялся проблем в школе. Я не готов был терять единственное, что у меня было: репутацию. Но мысль об абсолютном могуществе, которое я ощутил бы, если бы пошёл против всего — прельщала меня. Ох как это было сладко, до невозможности, знать и ощущать собственную способность пойти всем наперекор, сделать что-нибудь абсолютно правильное, справедливое. Нет, я уже не был ребёнком, и не верил в справедливость, но нежные мечты всё ещё дарили ласки.

И вот однажды, когда наша «француженка» поймала «копейку» в очередной капкан, а я с наслаждением слушал её искусные тирады, полные жеманности и сарказма, вместе с ошеломлённой весёлостью моя память-предательница выдала мне кадр недельной давности. Это было кажется в субботу, когда мать Димона снова поливала цветы на проезжей части. Двое представителей охраны правопорядка пытались провести её домой, когда вдруг здоровая, в полном расцвете сил женщина, резко развернувшись лицом к удивлённым мужчинам, подошла к чугунной старой лавочке, и со злости одной рукой вырвала её словно нежную ромашку. Из окон повылазили головы зевак. Никто более не посмел подойти к ней. А из окна квартиры моего соседа виднелось знакомое жутко-бледное и страшное лицо её сына. Какое же это было страшное лицо. Наполненное гневом и страхом, жалостью и негодованием. Его вид ужалил меня, и я поспешил отвернутся.

Внезапно что-то подхватило мои ноги, взяло меня словно безвольную куклу, и в присутствии всего класса и учительницы заставило встать из парты и пройти к выходу. «Француженка» открыла рот, и в оцепенении проводила меня, пока я медленно, словно неся тяжёлую ношу, пересел за последнюю парту рядом с Димоном. Я пытался не смотреть на него, и не смотреть в глаза никому. Учительница едко улыбнулась, но слов не последовало.

Так вот что значит свобода. Это не отсутствие оков, тюрем или бескрайнее поле. Это когда желания переходят в действия, а реальность выглядит именно такой, какой ты пожелал её увидеть. Когда тёплое ощущение мира заполняет всё вокруг, и наступает мир самим с собой, и мир других с тобою. Наступившая феерия позволила отсрочить страх перед последствиями. Домой я пришёл один, и усевшись за обед, усиленно обдумывал своё новое положение.

Опасностей было две. Я совершенно точно мог попасть в опалу к учительнице, и внутреннее чувство подсказывало мне, что реакция Димона будет скорее отрицательной, хотя и не понимал: «Почему?». Но бездействовать сейчас означало проблемы, без получения выгод взамен. И я решился.

Как только наступил вечер, надев тапочки, я постучал в дверь напротив. Открыла его мать, с вежливой улыбкой поздоровалась со мной, и крикнула в глубь квартиры:
— Эй, подними свой пентюх, и проводи друга!

Мы прошли внутрь сквозь бардак и неурядицу в самую крайнюю комнатушку, которая играла роль «детской». Димон закрыл за собой дверь, когда я оставался стоять посреди комнаты, не имеющий воли ни сесть, ни сказать хоть пол слова. Я ждал.

Я не знал, как должен был действовать, потому что не понимал, что происходило в голове у моего соседа. Он был зол? На меня? На окружающих? На жизнь вообще? Как я мог начать разговор? Оказалось, что совершить нахальный поступок на уроке французского было куда проще, чем прийти сюда. Чего боялся? Физической расправы? Немного, но не теперь. Больше всего я боялся, что мои действия приведут к чему-то ужасному и непоправимому. Почему я так считал? Не знаю, но я ощущал что-то зловещее. Что-то настолько жуткое, что мой мозг отказывался осознавать.

Димон долго смотрел на меня «сверху вниз», а после длительного молчания подошёл вплотную и прошептал так, чтобы его слова мог расслышать лишь я:
— Круто считать себя самым умненьким? А мне приятно, когда вы скулите, как собаки...

Я подумал, что сейчас он ударит меня каким-то неожиданным образом, и прижал руки к телу. Но ничего не последовало, и это было намного хуже, если бы он ударил. Неизвестность. Я пытался что-то сказать, но зубы не разжимались. По телу пробежал холодный озноб.
— Ты зачем пришёл? — Прошептал он.

Вместо ответа я лишь резко выдохнул так, словно отчаянно выбрался из тёмного омута в попытке взять свежего воздуха. Я осознал, что не продержусь долго, и чем скорее начну что-то делать, тем быстрее выберусь. Как вообще он догадался о том, что я получал удовольствия от унижений? Я не показывал вида, всегда вёл себя скромно. И потом разве мне самому казалось приемлемым такое удовольствие? Это было приятным, не спорю, но тот человек, которым я становился — был глубоко отвратительным.

Может быть следовало извиниться? Кажется, так делают некоторые люди. Но извинения имели вкус слабости, а выглядеть ничтожеством стыдно. Однако примирение казалось необходимым, по крайней мере, хотя бы примирение самим с собой.

Очень тихо, бледнея от стыда, я прошептал некрасивое слово, и когда Димон с угрозой переспросил меня, что имелось ввиду, я поднял правую руку, большим пальцем тыча себе в грудь, повторил ругательство ещё раз. Мне стало легче. Снова запах далёкой бушующей свободы послышался вдалеке. Я расслабился, и меня понесло, словно большое неуклюжее бревно с грохотом покатилось вниз. Много было сказано, разного и глупого, и ненужного, от чего Димон опешил, отстранился от меня на комфортную дистанцию, и несколько испуганно глазел.

Если бы мой разум был вне моего тела, он наверное бы также испугался, и внимательно слушал странное признание. Сложно поверить, но мои губы произносили в слух такое, и таким образом, чего никогда не было даже в мыслях. Я говорил о том, как меня бесит учительница французского, как я ненавижу самого себя, и что, если бы кто-то хорошо двинул мне, я был бы искренне благодарен. Я говорил о невозможности бездействия, о необходимости «что-то сделать», и что самым разумным оказалось бы подтянуть проклятый французский язык. И хотя всё сказанное мной, было сказано шепотом, к концу выступления, я почувствовал как охрип.

— Учёба это не моё, — ответил мне Димон, после минутной паузы. — Не видишь — я слишком глуп для неё.
— Нельзя быть глупым, и при этом уметь так хорошо понимать других, — сказал я. — В конце концов, ты ничего не теряешь.
— Понимать других? — Он ухмыльнулся. — Вот увидишь, зло понимать не сложно, особенно, если оно внутри.

* * *

Впервые я серьезно задумался над тем, как люди по-разному смотрят на мир. Если одни пытаются представить его прекрасным милым, а грязь, хамство и обиды кажутся в нём исключениями, то другие видят его с точностью до наоборот. В их воображении, часто, даже доброта — лишь поддельное чувство, в углу которого стоит явная или неявная выгода. Эти люди призирают слова «эмпатия» и «альтруизм», так как они точно уверены в их отсутствии.

Чем больше я задумался об этом, тем менее ясными казались мне мотивы Димона. Зачем он согласился потакать хотелкам? Занялся уроками французского? Считал ли он меня человеком, совершающим добро? Или в его глазах я был всего лишь человеком достижения собственных целей. А что думал я?

Я желал обрести ещё раз то чувство пьянящей абсолютной свободы, которое впервые появилось в день, после урока французского. Значит, Димон был прав. Здесь не было никакой доброты или альтруизма. Или может быть я сам начал смотреть на мир его глазами? Разве я не мечтал завести друга, чтобы можно было вот так бесцеремонно высказать в слух мысли, которые боишься подумать наедине? Но что-то мне подсказывало, что для дружбы требовалось большее. Нечто такое, чего не было ни у меня, ни у него.

Пытаясь научить кого-то кроме себя, я впервые задумался о многих вещах. Если что-то не поддаётся, кто виноват? То, что я брал способностями, Димон замечательно побеждал фанатичным усердием. Мне становилось завидно — так я не умел. Заключалась ли основная проблема в отсутствии склонностей? Нет! И постепенно до меня дошло, что самый главный враг человека — страх. Я понял это, помогая Димону по математике. Когда он правильно развязал пример, я похвалил его, а он — огорчился. Не может быть! Он даже не верил в то, что способен решить нечто самостоятельно, а когда сделал это, посчитал случившееся превратностью судьбы. Мне пришлось запастись терпением. Перейдя к самым простым примерам, мы капля за каплей выбивали страх несостоятельности, страх «неудачи», и страх «неполноценности».

Не прошло и недели, как я ощутил себя эмоционально выжатым, потерявшим всякое желание продолжать. Всё казалось глупым, затраченные усилия — бессмысленными. Я бы безусловно как-нибудь соскочил с этой тропинки, если бы Димон не перенял инициативу. Кажется, маленькие победы над французским и математикой сделали своё дело, и почти каждый вечер, я зависал в его комнате, а не у себя дома. Эти походы очень не нравились моей маме, и крайне положительно воспринимались матерью Димона. Мне казалось, что она как-то даже переменила своё отношение к сыну, внеся немного теплоты. Правда, была ли эта теплота сердечной — я не знал.

* * *

Близился конец четверти, проходили контрольные. Димон получил по французскому кислую тройку, и кажется относился безразлично. Учительница больше не смела называть его копейкой, и в классе воцарился худой мир. Только мне не имелось. Попросив у Димона контрольную, я внимательно сравнил её со своей, и высказал ему всё, что думаю по поводу справедливости данной оценки. Димон пожав плечами, спросил меня: «Есть ли разница между тройкой и четвёркой». «Есть!» — ответил я.

Честно говоря, я находился в «ударе». После явных успехов, временная апатия покинула меня, а вслед за ней пришла новая волна вдохновения. Судьба подсказывала мне, что выбор оказался верным, и взошедшие посевы принесли правильные плоды. Стоило ли отступать? Я решил пойти дальше. И положив обе контрольные в портфель, самостоятельно отправился в кабинет директора.

Василий Иванович, математик, директор школы, был «знатный» мужик, любивший три вещи: женщин, шутки и выпивку. И хотя он заменял у нас предмет всего несколько раз, мы уже точно знали (как мы думали) их предназначение. Женщины (согласно философии Василия Ивановича) были призваны богом, чтобы сделать мир ярким, сложным и непостижимым. Поэтому всякий настоящий мужчина обязан был овладеть древним искусством «ХО-ХО», дабы не сойти с ума раньше наступления половой дисфункции. Но так как тяжёлая жизнь, изнурённая работа и плохая экология мешали мозгу войти в режим остроумия и пошлостей, настоящий мужчина всегда использовал ключевой компонент для модуляции юмора и иррационального поведения: алкоголь.

Значительным положительным моментом Василия Ивановича являлась его мужская простота и прямота (несмотря на округлые формы рельефа). Если Василий Иванович говорил «А», то это значило ровно «А», но никак не «B», и не «Я».

— Мальчик, вы куда? — Остановила меня секретарша, бросая взгляды любопытства с элементами превосходства. Наверное она пыталась вспомнить, попадал ли такой ученик в кабинет директора прежде, и не имея возможности вспомнить моё лицо, выражала удивлённую мину.

— Мне к директору.

Секретарша указала на стул, мельком проскользнула в кабинет директора, и так же мельком покинула его: «Заходи» — сообщила она мне.

Так как началась вторая половина дня, Василий Иванович был уже во «все оружии», и находился под слабым влиянием секретного снадобья. Он улыбнулся:
— Как тебя зовут?
— Ваня...
— Ваня, молодец, что зашёл. Какие проблемы? — Сказал он мне, по приятельски протягивая большую руку.

Я пытался излагать суть дела просто, складно. Василий Иванович уселся, собрал руки на столе, и моментально дал оценку:
— Ситуация ясна. Вызываем родителей в школу.

Я смутился:
— Не получится.
— Почему это не получится, — удивился директор.
— Потому, что у Димы, мама с проблемами.
— Вызывайте папу, бабушку, дедушку.
— А больше никого нет.

Василий Иванович активно почесал за ухом.

— Хорошо, Иван. Ступай, я побеседую с Лилей Васильевной, чтобы она обратила внимание на... этого ученика.
— А как же оценка? — удивился я?
— А что оценка? — Переспросил Василий Иванович, — ни у тебя ни у меня нет прав обсуждать оценку твоей учительницы. В конце концов я не учитель по французскому.
— Но, тут же всё понятно?! — пытаясь сопротивляется, и понижая голос, отвечал я.
Василий Иванович встал со стола, и подошёл ко мне ближе.
— Иван, ты вот умный парень. Что по твоему мне следует сделать?

Директор задал мне вопрос, на который у меня не было ответа. Заходя в его кабинет, я ожидал, что человек, сидящий в нём точно знает, что следует делать и когда.

— Ты считаешь, я должен уволить Лилию Васильевну?
Я отрицательно мотнул головой.
— Тогда я могу сделать ей выговор. Но что потом?
Я безмолвствовал.
  Видишь ли Иван. Между людьми важны отношения. Ты же не станешь нарушать дружбу, если твой друг поступил неправильно? Нужно найти «ком-про-мис». — Отчеканил он мне по слогам.

Когда я оказался во внутреннем дворе школы, я почувствовал, как что-то лопнуло. Ощущение нераспознанного обмана едкой струйкой отравило светлый взгляд на жизнь. И новые вопросы, доселе мирно спавшие в глубинах подсознания, бились и рвались наружу. Одна моя сторона кричала: «Разве ты не знал? Знал! Разве ты не глуп? Глуп!», а вторая возражала: «Нет не знал. Нет не глуп».

Уже на следующей неделе мои успехи по языкам начали снижаться, и мне казалось, что другие преподаватели так же начали смотреть на меня косо. Вскоре падением успеваемости заинтересовалась мать. Она устроила мне настоящий разгром, и всесторонний анализ. Сначала я держался, скрывая истинные мотивы, и не желая раскрывать карт, но после того, как в мой адрес посыпались обвинение в наркотиках, плохой компании и прожигании жизни, я не смог выдержать, и рассказал всё. Я кричал, бесился, но зря. Мать презрительно озернулась на меня, и сказала как бы сама себе: «Дурак дураком, надо было назвать Федей...».

Теперь уже с новой силой домашняя буря перекочевала в школьные коридоры. Здесь никому не показалось мало. Завуч бегала вокруг матери, директор вдруг неожиданно трезвел, вся школа ходила вверх дном. Моя мать умела поставить всё на свои места.

— Если мой сын бездельник и наркоман — это одно. Но если вы хотите его таким сделать по прихоти, всех на зону отправлю! Ироды дипломированные! — Громко декларировала она.

Василий Иванович глотал воздух, валидол, и другие редкие препараты, выпячивая спившиеся глаза, словно рыба выброшенная на берег. Школа опустела. Туман войны рассеялся, оголяя одинокие стены, пустынные коридоры, и безучастные кабинеты.

Успеваемость вернулась на круги своя. Странные взгляды выветрились. Едкие слова боялись покинуть разум. Но ничто из этого больше не радовало меня. Я оказался совершенно один. По дороге домой, я нагнал Димона, и зачем-то начал рассказывать ему про директора, про завуча, про учительницу французского, про то насколько они отвратительны, лживы и глупы. Димон молчал долгое время, а конце сказал: «Но ты же знал это всегда...».

Знал ли я. Знал ли я? Догадывался. Нет. На самом деле точно знал. Не нужно оканчивать 10 классов, чтобы понять, что люди, оставленные на произвол возьмут от жизни то, что она бросит им, словно собаке обглоданную кость. Конечно, мы все знали. Но знать мало. Нужно ещё принять. А я не хотел. И не верил, что кто-то из них принял. Знаю, что они живут и не верят в то, КАК живут. И в этом мы ничем не отличались друг от друга.

Я оторвал от земли камень, полный злобы и горечи, и прицелился в спину, удаляющемуся от меня, человеку. Он совсем не смотрел в мою сторону. Солнце на секунду ослепило глаза, я прикрыл лицо ладонью, а когда снова глянул вперёд, безвольно выронил камень.

* * *

Итак школьные хлопоты прошли мимо. Я застрял в аматорской музыкальной группе на ударных. Стукал днём и ночью. Учился хорошо толи по инерции, толи из-за последствий «разговора» матери. Совсем не заметил, как закончил 11й класс. Грянули выпускные экзамены, перемены, поступление, институт, другой город, общежитие новые знакомства...

Оставляя родной город, детство казалось покинуло меня. Было ни грустно, ни радостно, но странное ощущение пройденной черты висело над головой. Димон постепенно растаял из моей жизни, словно тяжёлый ночной кошмар растворился при свете дня. Какое-то время мы здоровались, потом учтиво кивали головой, а после перестали замечать друг друга. Состояние его матери окончательно ухудшилось, и к началу 11ого класса, Димона забрали в интернат. Он так и не смог доучится с нами. После этого я его не видел. Лишь ходили всякие слухи о том, как он обокрал собственную квартиру (хотя, что там было красть?), о том, что он связался с «компанией». В конце концов эти сплетни не имели для меня никакого значения.

По окончании учёбы, я устроился на первую «как бы работу» по продаже аудио компакт дисков, простояв на улице недели три. С первой честно заработанной зарплатой, довольный, отправился на родину, домой. Электричка весело «стригла» столбы и деревья, убегающие за спину, и со наполненный странным предвкушением чего-то хорошего, я весело смотрел по сторонам.

Казалось, ничего не изменилось. Я снова стоял на старом пешеходном переходе, видел гряду низкорослых канадских клёнов, обожжённые августовским солнцем липы, и пару старых полуголых каштанов. Мой родной дом мало изменился. Лишь несколько пластиковых окон, и бородавок-кондиционеров смотрели сверху. Старые деревянные двери парадного входа заменили железными с домофоном. В квартире никого не было.

Моя мать уехала к бабушке, и ощутив за многие годы себя в полном уединении, я был рад словно щенок. Не снимая джинсов я бухнулся на старый диван, и он ответил мне жалобным стоном. В внизу комода я отыскал старую красную сумочку, и всё так же обнаруживая в ней горку монет, которые окончательно потеряли всякую власть, я закинул туда первую получку. Посмотрев с удовлетворением на свой маленький скарб, я закрыл комод, и принялся задумчиво перебирать взглядом еле заметные трещинки на потолке.

Весь день я провалялся в квартире, не отходя от стрекочущего вентилятора, и не желая подставляться разгневанному дневному солнцу. Уже ближе к 6ти часам, обнаружив полное отсутствие хлеба, я решился на продуктовую вылазку, и небрежно надев шлёпанцы, поскакал по лестнице вниз. Горячий асфальт пронимал меня насквозь, и грел на расстоянии, словно печка. Я быстренько пробежался по улице к хлебному ларьку, чтобы захватить с собой свежий батон. На пути домой, сладко вгрызаясь в мягкую горбушку, словно оголодалый житель Поволжья, я заметил, как кто-то разглядывает меня.

Постепенно я понял кем был этот человек. В клетчатой рубашке, в шортах с боковыми карманами стоял бывший сосед. Неожиданное ощущение радости, приправленное лёгкой ностальгией заставило меня широко улыбаться. Я без страха приблизился к Димону, и продолжая разглядывать нового его, дружественно пожал руку.

Теперь я был выше на голову, длинноногий, худой, в то время, как Димон шире и мощнее. Почему-то вдруг захотелось вытянуть из себя, словно из шляпы белого кролика, весь нерастраченный запас человеческой доброты. Я пригласил его к себе на чай, спрашивал глупые вопросы, и вёл себя как «типичный взрослый».

Падающее за горизонт солнце заглядывало в окна, покрывая бордовым оттенком кухонный стол. Я приспособил стул гостю, налил воды в чайник и поставил на плиту. Тихое шипение газа изредка перебивалось шумом проезжающих за окном машин и уличной кутерьмой. Мы беззвучно сидели друг напротив друга. Банальные вопросы вежливости исчерпались, а тем для разговора не было.

— Ты здесь один? — Спросил он.

Я кивнул, сказал, что мать уехала к бабушке. Что недавно я приехал в город. Окончил институт, летом продавал диски, и даже успел получить первую зарплату. Мне захотелось рассказать что-то смешное и забавное, но порывшись в памяти, я вдруг не обнаружил ничего такого, что могло бы зацепить его. Нас объединяло лишь детство, забытое, закинутое на шифонер как старые лыжи, оставленное в пустых кабинетах школы, рассыпанное пылью по двору, и запечатлённое в надписях: «Здесь был...».

— И часто ты приглашаешь чужих людей?

Я одёрнулся. Громадная нелепая улыбка медленно сползла с моего озадаченного лица.

— А ведь чужие люди могут обокрасть, убить. Ты же смотришь телевизор?

В коридоре неожиданно запрыгал холодильник. Вечернее багровое солнце светило прямо ему в лицо, но он не морщился. Он сидел спокойно и внимательно всматривался в меня:

— Доставай деньги.

Я невольно показал рукой в сторону комода. Медленно встал, без лишних движений прошёл мимо гостя, и вернулся на кухню с красной старой маминой сумкой.

— Доставай.

Чайник засвистел. От неожиданности я выронил содержимое на пол. К отчаянным крикам пара добавились десятки звуков разбегающихся монет, а вместе с ними разлетались бумажные купюры, как новогоднее конфетти из детской хлопушки...

Крохотная кухня тонула в лучах сгорающего диска, заливая бело-голубые стены вишнёвым закатом. Я недвижно стоял, пытаясь избавиться от любых мыслей, ибо мысли пугали меня одна за другой. С одной стороны донимала собственная глупость. Димон был прав, никоим образом нельзя было впускать чужого человека в дом. Это казалось невыносимым, если знать, каким аккуратным и предусмотрительным обычно бывал я. Насколько внимательно относился к людям, и не позволял себе лишних своевольностей. С другой стороны позорно получить такую «сдачу» в ответ на наивное стремление удержать немного человеческого тепла. И наконец, было что-то ещё, в чём я не хотел признаваться самому себе....

Вздрогнул! Проснулся! Громко лязгнула о пол металлическая дверная цепочка, которая всегда находилась в красной сумке. Очнулся. Димон ровно смотрел на меня ледяным взглядом с примесью кротости и отторжения. Ход моих раздумий на миг потерялся из виду, но нечто другое опасное заняло их место. Медленными движениями я поднял упавшие купюры, зажав их в руке словно стальной нож, протянул «острым концом» в сторону гостя. Кухня пылала, а свисток жалобно хрипел, изредка плюясь раскалёнными каплями. Оружие было в моих руках, и значит единственным убийцей здесь мог оказаться лишь я.

* * *

Когда Димон ушёл, забирая остатки детских воспоминаний, я долго сидел, зажав острые деньги в руке. В конце концов мои пальцы ослабли, и бумага разлетелась вон. Я выключил чайник. Открыл окно. И включив на кухне свет, принялся медленно и неохотно собирать рассыпавшиеся монеты. Иногда я вдруг останавливался, и подолгу сидел на коленях, глазея на залетающих ночных мотыльков. Потом снова и снова продолжал работать. Пока наконец все монеты не были уложены в красную сумку. Не хватало одного — блестящей цепочки, которую я когда-то выменял на задачи по математике.

Что же самое обидное было во всём этом? Самое страшное, недопустимое, и разрывающее душу изнутри. Что-то было утеряно, упущено, утрачено навсегда. Ощущение леденеющей пустоты. Была ли это упущенная цепочка..., утерянные возможности..., или утраченные близкие? Или же этим утраченным был я, именно тот Я, что являлся частью окружения, которое всегда было частью меня самого.

июль 2015

Dante

Возможно самая чудесная тайна не в звёздах, и не в улетающей пустоте за ничто. А самая чудесная тайна в рождении языка. Может даже... и не тайна. Весёлая крупная авантюра с начала времени. И хотя человек, единственное из животных, способное задохнутся от кусочка еды, он так же и единственное существо, которое не существует вне языка.

Мы рождаемся пустыми, не умеющими думать, не то, что различать лица или ходить, любить, слушать, осознавать себя. Язык даёт нам ключ к другим ключам, не имея собственной двери, ни собственного порога.

Мы живём, касаясь друг друга словами, рисуя внутри себя мир как длинный затяжной роман. Мы научились языку абстракций, научились консервировать опыт в книгах и замораживать звуки в нотах. Мы мечтаем стихами о чувствах, и умеем переживать судьбы чужих, сидя в кресле. 

Мы так верим, что способны понять других.... Что язык может прикоснутся к душе, как две звезды верят в то, что видят друг друга сквозь миллиарды световых лет, встречая лишь призраки самих себя. И верим ещё сильнее, когда понимаем, что плывём в безразличной и бессмысленной пустоте. Эта вера похожа на сказку, которая навсегда останется сказкой.

Как нелепо... Обижаемся, не получая ожидаемого, но радуемся неожиданному. Верим в существование тех, кто поймёт нас, и ждём их до конца жизни, обманутые иллюзией. Хотя любовь — сказка с другими героями. Она о другом: как бесконечно далёкие, кажутся друг другу бесконечно близкими.

И даже в будущем, если тайна разума станет подчинена воле, сможем ли мы прочитать друг друга? Возможно нет? Возможно никогда..., а возможно это и есть самый главный трюк.... любви.